– Ну уж так таки нет в Москве капиталов? – иронически отвечает Немирович-Данченко своим полу-тенором, полу-баритоном.
И вдруг из толпы высовывается не то пьяная, не то сумасшедшая фигура и протягивает чековую книжку:
– Владимир Иванович! – кричит фигура, – сейчас я не при деньгах, но вот моя чековая книжка. Вы меня знаете. Даете банк на чек?
– С удовольствием, – отвечает Немирович.
И в Золотой комнате воцаряется могильная тишина.
Немирович-Данченко, не переставая улыбаться, дает карту. Купчик изрыгает радостный крик: он победил, банк сорван.
Никита Балиев валится в обмороке на диван. Четверть часа его не могут привести в себя, кричат – нет ли в клубе врача?
Немирович-Данченко преспокойно допивает свое вино и, как ни в чем не бывало, едет из клуба в театр, где идет уже третий акт «Царя Федора».
Немирович-Данченко знает, что сегодня полный сбор. «Царь Федор» имеет огромный успех. Да, но завтра идет «Ганнеле» и касса будет пуста.
И «Ганнеле» съест все, что дал великолепный «Царь Федор».
И тут сердце Немировича-Данченко сжимается. Положение катастрофическое. Театр в опасности. Нужно искать выхода, а выход только в сильном репертуаре. А где его найдешь? Этот сильный репертуар?
И Немирович-Данченко снова идет ва-банк. Теперь на кону стоит уже не десять тысяч золотых рублей, а гораздо больше. На кон поставлен самый Театр, Московский, Художественный: мечта всей жизни, самая жизнь, молитва, самое сладкое и дорогое, волшебный сон.
И нищий Немирович-Данченко ставит на карту эту свою мечту. Он пишет в Ялту Чехову длинное письмо и просит у него разрешения поставить «Чайку».
Говорят, что Чехов страшно испугался, получив это письмо. Он подумал, что Немирович-Данченко сошел с ума.
– Ставить «Чайку», с таким треском только что провалившуюся в Петербурге, может только безумец. Опять пережить этот позор, беготню по ночным улицам Петербурга, пережить этот стыд, эти рецензии, улыбки друзей, – никогда в жизни!..
И Чехов, очень экономный в почтовых расходах, шлет срочную телеграмму, по тройному тарифу: «Нет».
Он терпеть не может «Чайки», он проклинает те дни и часы, когда в Мелихове, в особом флигеле, невезучем, он писал ее.
Но Немирович-Данченко упрям: недаром родился на Кавказе – если у него что-нибудь засело в голове, то засело крепко.
Он сам ночью везет на телеграф телеграмму в сто двадцать слов.
Ответ по ординарному тарифу:
«Ни за что на свете. Чехов».
Немирович-Данченко едет в Ялту, ведет Чехова в погребок, угощает его крымским шашлыком и, конечно, шабли.
Но Чехов не сдается:
– Нет, нет и нет! Тысячу раз нет!..
На другой день Чехов угощает Немировича-Данченко борщом со сметаной от Чичкина, только что полученной из Москвы, – а дело с «Чайкой» ни на шаг не двигается.
Немирович-Данченко ночи не спит, худеет, но банка надышать не может.
Чехов обжегся на молоке и дует на воду.
Проходит еще один мучительный день.
И, наконец, на третий день, закрыв лицо ладонями, окончательно замученный, Чехов утвердительно кивает головой.
Слов уже нет, не хватает.
Но когда Немирович-Данченко приехал в Москву и заявил, что он ставит «Чайку», то среди труппы воцарилось то самое молчание, которое было в золотой комнате перед срывом банка. Никита Балиев снова мог завалиться в продолжительный обморок: Немирович-Данченко поставил на карту весь свой Театр…
Зашептались:
– Сошел с ума. Рехнулся…
Станиславский, предназначенный для роли Тригорина, ничего в ней не понимал, о чем, не стесняясь, говорил всем и всякому.
Петербургский провал повергал всех в полное оцепенение.
Среди труппы пошли шушукаться, что Театру – конец, дела не идут и что Немирович-Данченко только и ищет, как бы этот конец подать и поэффектнее.
И действительно, даже теперь, четыре десятилетия спустя, часто себя спрашиваю:
– Ну, вот, собрать, скажем, соединить воедино самых знаменитых, самых испытанных мировых директоров театра и поставить перед ними тот же самый вопрос:
– Имеет ли смысл дерзнуть, сыграть ва-банк, вызвать из тьмы забвения только что провалившуюся пьесу и подвергнуть ее новому испытанию?
Ответ будет один:
– Нет! Нельзя искушать здравый смысл!
Ибо Немирович-Данченко этот здравый смысл явно искушал.
Больше всех пришлось возиться со Станиславским. Он ничего не понимал в роли Тригорина, и его, как дрозда, нужно было «насвистывать». Да и других тоже.
У Немировича-Данченко была бездна работы.
Но он один только не унывал.
Говоря языком игроков, он «чувствовал удар» и пил маленькими глотками волшебное, везучее шабли.
В Театре знали, что он чуть ли не каждый день ездит к своей придворной гадалке. Это как раз актеры понимали, но, чорт возьми! Что же говорит гадалка? По бесстрастному выражению лица Немировича-Данченко ничего не поймешь.
Репетиции шли вяло, без энтузиазма, роли не раскрывались, были написаны непривычным тугим языком, и Немировичу-Данченко неоднократно приходилось повышать голос, чего он терпеть не мог.
С ним было только два человека: всегда оптимистический Вишневский и царедворец Лужский.