И вот, досрочно сдав у себя в Ростове последний государственный экзамен на физмате, – с лёгким сердцем перед простором, теперь свободным для всех наук и искусств, – Глеб немедля, в июне же, выехал на сессию и экзамены в свой заветный МИФЛИ – прославленный Московский Институт Философии, Литературы и Истории. Сдавать он вёз – в голове, а больше в конспектах: латынь и церковно-славянский, несколько литератур – античную, всеобщую до Возрождения и русскую до Карамзина, ещё историю Средних веков, – но обилие предметов не тяготило его, – напротив, радовало своим разнообразием и своей непохожестью на аналитическую теорию дифференциальных уравнений и монодромные множества. Рассчитавши целые годы по секундам, Нержин не знал и не желал отдыха, не раз с благодарностью проверяя на себе правило Ламарка, что отдых состоит в смене работы.
Беречь! Беречь время и уплотнять его! – был напряжённый девиз Глеба ещё со школьного времени. Ни на какое ребяческое
С того же второго-третьего курса уже несколько раз пересекал его путь – отвилок в армию. Приезжали вербовщики от одного, другого, четвёртого военных училищ и заманивали переходить туда, бросив университет. «Разве столько будешь получать, как школьным учителем?» (Да какое имеет значение
И вдруг? К концу пятого курса, весной, на призывном военкоматском осмотре хирург остановился на ненормальности, которой Глеб и значения не придавал, хотя ещё в школьные годы мешала в футболе; задержался, покачал, покачал головой: «Это может быстро переродиться в опасную опухоль»{214}, – и вписал в карточку: «В мирное время – негоден, в военное – нестроевая служба».
При резкой неожиданности – однако! какой же это был дар судьбы! Опухоль – ещё будет, нет ли, а через два месяца государственные экзамены – и не в призывную команду шагай, а ты – вольный человек! Это же как раз недостающее драгоценное в р е м я!
Итак, жизнь была прекрасна. Прежде всего потому, что она была подвластна Нержину, и он мог делать из неё всё, что хотел. Ещё – потому, что необъятным и упивчиво интересным раскрывался мир в развитии и многокрасочности его истории и человеческой мысли. Очень удачно было ещё то, что жил Нержин в лучшей из стран – стране, уже прошедшей все кризисы истории, уже организованной на научных началах разума и общественной справедливости. Это разгружало его голову и совесть от необходимости защищать несчастных и угнетённых, ибо таковых не было. Очень была удачная страна для рождения в ней пытливого человека!
У этой страны последнее время появилось второе подставное название – «Россия», – даже чем-то и приятное слово, оттого что раньше было всегда запрещено и проклято, а теперь всё чаще стало появляться на страницах газет. Слово это чем-то льстило, что-то напоминало, но не рождало своего законченного строя чувств и даже раздражало, когда им, кипарисно-ладанным, соломенно-берёзовым, пытались заставить молодое свежее слово «Революция», дымившееся горячей кровью.
Всё поколение их родилось для того, чтобы пронести Революцию с шестой части Земли на всю Землю.
Поезд местами прогрохатывал над первыми улицами и трамваями Москвы, асфальт и крыши мокро поблескивали в наступившем дне, жители виднелись на улицах не в торопливости и не в изобилии – потому что было воскресенье, когда так уютно поспать под дождик.
Двенадцатью вечными знаками зодиака встречали старинные часы Казанского вокзала вымытые блестящие поезда, подкатывающие к оловянно-серым платформам один за другим в эти утренние часы простого июньского воскресенья. Воскресенье было совсем простым: оно было двадцать вторым днём того месяца.
Поезд метро гулко понёс Нержина от Комсомольской площади к Сокольникам. Старой Москвы – с Китайгородской стеной, Храмом Христа и Иверской часовней – Нержин никогда не видел и не знал, знал только новую – сразу с двумя линиями метро, домом Совнаркома и корпусами А, Б, В, Г по улице Горького. И эта Москва не волновала сердце, подобно Киеву, переутомляла своей громоздкостью, но вполне годилась в качестве столицы великой страны.