Она пропевала свой ответ, восемь нот сопрано. Сестра Мария-Эмильена говорила ей: возблагодари Господа, Лалли Бранлонг, он вложил райскую птичку в твое горлышко. Она заставляла ее солировать в церкви во время мессы, а по праздникам, на вечерней молитве с причастием, аккомпанировала ей на фисгармонии. Коронным номером Лалли был Tantum ergo, она произносила слова с протяжным местным выговором, но ее голос звучал так нежно, так чисто, что сестра Мария-Эмильена, не переставая давить на клавиши, смаргивала слезинку, проступавшую в углу ее одеревенелых век. Я разделяла ее волнение. Во-первых, я пою не лучше, чем ветер, завывающий под дверью, и чистый голос приводит меня в восторг, а потом эта птичка в горлышке Лалли являлась мне воочию в запахе свечей, в двух шагах от гипсовой Жанны д’Арк. Я как будто видела ее сквозь вибрирующее горло девушки, она красовалась там, выпятив грудку и закинув клювик к миндалинам, но почему Лалли приходилось так дорого платить за этот Божий дар? Ее детство было трагичным, она была младшей из шестерых детей, ее родители и четверо братьев и сестер погибли в лесном пожаре. Ей сравнялось всего пять лет, когда отец Жана, ее опекун, тоже умер (от чего — не говорили). Став опекуншей, тетя Ева поместила ее в пансион, а потом, когда Лалли получила аттестат, пристроила компаньонкой в Лерезос, в двенадцати километрах от Нары, к мадам Фадиллон, богатой слепой даме, заказывавшей ей ужин среди ночи. Несмотря на все, характер Лалли был подобен ее голосу, одновременно светлый и бойкий. Когда она не исполняла песнопений, то напевала модные мотивчики, свистела, как погонщик мулов, и смеялась. Громко, долго, заливисто, взрывами, перекатами такого заразительного смеха, что даже Бабка Горищёк ему поддавалась. Впрочем, Лалли ей нравилась. Она была такая же белокурая, как Жан, волосы скручивала и укладывала в кружок на затылке, руки у нее были полные и красивые, а блузка на груди скоро стала ей в обтяжку. Бабуля наводила на нее свой лорнет, складывала его сухим движением кисти, поджимала рот куриной гузкой и вполголоса, точно гурман, размышляющий о каком-нибудь соусе или бутылке вина, мурлыкала:
— М-м-м, какая аппетитная особа!
На что Ева отвечала с кислой физиономией, потирая сухие руки:
— Хорошо, да ничего хорошего. Только подумай об аппетите мужчин.
Если в ее сердце, занятом Жаном, еще оставалась хоть крупица нежности, хоть крошечка симпатии, то они доставались Лалли. Ева дарила ей свои старые платья, в основном лиловые или фиолетовые, под цвет ее волос. Лалли радостно вскрикивала. Какая прелесть, Ева, мне их только в боках расставить да подол отпустить, я буду самая красивая!
— А этой зимой, — добавляла Ева, опьяненная потоками благодарности золовки, — этой зимой я подарю тебе свое пальто. У него воротник из нутрии.
— Из нутрии! О, Ева, ты слишком добра!
Бабуля повышала ставку:
— А я куплю тебе туфли… У тебя будут новые туфли…
— Новые туфли, о, мадам Сойола…
— А я, — подхватывал Жан, — дарю тебе бабулин лорнет, он пригодится тебе, чтобы разглядывать мужчин, которые на тебя смотрят.
Смех Лалли взвивался, скакал мячиком и вертелся волчком, а Горищёк величественно ее увещевала:
— Не смейся, Лалли, Жан прав: ты должна быть проницательной. И осторожной. Если ты сделаешь хороший выбор, я дам тебе приданое.
Но тут Ева роняла, словно камень в лужу:
— Хорошего выбора не будет, я надеюсь, что Лалли не столь неразумна, чтобы выйти замуж.
Она бы хотела, чтобы ее золовка стала монахиней, разве этот ангельский голос не знак свыше? Ева попросила сестру Марию-Эмильену наставить Лалли, но та отказалась. Заниматься рекламой? Расхваливать чепец и серые юбки? И не думайте, мадам Бранлонг, призвания не закажешь, Лалли достаточно умна, чтобы самой распорядиться своей жизнью. Эта жизнь долгие годы сводилась для самой веселой девушки на свете к несвоевременным ночным трапезам слепой дамы из Лерезоса зимой и к летним трудам в Наре, где бабуля, пользуясь тем, что Лалли без жалованья, заставляла ее вкалывать в саду и играть с ней в маджонг[3]
на веранде. Дважды в неделю Ева давала ей выходной. Лалли носилась с нами по полям и лесам на дребезжащем велосипеде Мелани. Все парни из поселка подгадывали так, чтобы очутиться на нашем пути, когда мы возвращались еле живые, проделав Бог знает сколько километров, и до смерти голодные. Самые дерзкие приходили к ручью, где мы ловили пескарей, которых заманивают в продырявленные бутылки на хлебный мякиш.— Лалли, хочешь, я отвезу тебя порыбачить на океан, невод все-таки получше бутылки.
— А я отвезу тебя в Аркашон, Лалли, знаешь, летние устрицы такие вкусные!
— Поедешь со мной на праздник в Мон-де-Марсан?
— Не хочешь посмотреть на коровьи бега в Сен-Венсан-де-Тиросе?
— Может, сходим на танцы, Лалли? Что скажешь?