— Бедненькая цыпочка, — насмешничает Ева, — бедненькая мученица!
— Ты не смеешь мне приказывать, Поль! — возмущается Горищёк.
— Вчера я вошла в комнату мученицы, — не унимается Ева, — и ставни были открыты.
Я сдерживаюсь изо всех сил.
— А что ты забыла в моей комнате?
— Я ищу место, где можно было бы слушать приемник.
С тех пор как немцы захватили беседку, она не знает, где слушать свой драгоценный приемник. Обычно она запиралась в двух шагах оттуда, в курятнике, где поселковый электрик, пораженный ее просьбой, установил розетку. Вам нужен свет, чтобы собирать яйца, мадам Бранлонг? Тетя Ева не удостоила его ответом. Как объяснить этому деревенщине, что квохтанье кур заглушает позывные Лондона? Какой смысл сообщать этому мужлану, что ее сын уехал в Англию? И будет там со дня на день, и однажды, скорее, чем все думают, вернется в Нару, в красивом мундире, и выгонит этих господ. Горищёк ворчит:
— Я уже сказала тебе: устраивайся в бельевой, там есть розетка для утюга.
— Нет, — возражает Ева, — бельевая рядом с кухней, а они, представь себе, занимают еще и кухню.
— Ну так отправляйся в комнату для прислуги.
Ева морщит нос:
— Вот спасибо, нюхать, как там воняет потными ногами и грошовым одеколоном.
— Во всяком случае, — говорю я спокойно, — в мою комнату не ходи.
Разговор кажется мне оконченным, я встаю и собираюсь уйти, но меня останавливает грозный рык.
— Ах, вот как?! Я не могу зайти в твою комнату? А почему это? Что ты там прячешь?
Я пожимаю плечами и направляюсь к двери. Новый рык:
— Или кого?
Я оборачиваюсь со скоростью пощечины:
— Кого ты имеешь в виду?
Она приглушает ладонью короткий смешок, в котором целое море яда:
— Твоего соседа.
— Какого соседа?
— Немца.
— Какого немца?
— Того, с которым ты ездишь верхом, ты ведь с ним… только… конным спортом занимаешься?
— Ева! — восклицает папа. — Ты что, хочешь, чтобы я тебя придушил?
Он поднялся и стоит так, в глубине веранды, не делая больше никаких движений. Двое стоят: папа и я, и двое сидят: бабуля и тетя Ева. Молчание. В этом молчании вызревает гроза, атмосфера на веранде накалилась, как в печке, я уверена, что, несмотря на шторы и сквозняки, здесь более душно, чем в лесу. Папа делает шаг вперед, только один шаг. Ева инстинктивно съеживается. Горищёк хватает календарь, упавший на чесучовое платье где-то в районе бедер (где могут быть бедра у этой толстой дамы, такой же бесформенной, как ее кресло с салфеточкой ручного плетения?), она не сводит с меня глаз, а чтобы чувствовать себя смелее, прячет щеки и подбородки за этим импровизированным веером, благодаря чему у меня такое впечатление, что и маршал Петен смотрит на меня из-под горящих глаз моей бабки, но мне плевать, хотя — как я одета? Ах да, полотняные брюки и старая рубашка Жана, Горищёк находит такое одеяние неприличным. Я смотрю на папу, тот подходит к Еве.
— Поль, Ева, — увещевает Горищёк, — и не стыдно вам? В вашем-то возрасте?
— Ева, — говорит папа, — ты не ответила на мой вопрос. Отвечай, Ева.
— Поль, — снова вступает Горищёк, — прошу тебя, относись к сестре с уважением!
— Ева, так как? — не отступает папа.
Теперь они в метре друг от друга. Он стоит прямо, в светлой куртке, в очках. Ева с крашеными волосами напрягла свое туловище красивой женщины, дважды закинула ногу за ногу, оплетя левой ногой правую.
Бабка Горищёк издает вздох, переходящий в стенания:
— Ева, прошу тебя, объяснись, покончим с этим, измотали вы меня оба!
Ева встряхивает головой, передергивает плечами. Конвульсивное, ритмичное движение, похожее на то, как встряхивают утопленников, чтобы из них вышла вода.
— Мне нечего объяснять, — она потирает руки, — вчера утром я зашла в ее комнату, ставни были открыты, было полно мух, — она потирает руки все сильнее, производя столько же шума, сколько мухи, когда вьются вокруг. — Я уверена, что и сегодня они все еще открыты и что там снова полно мух.
— Это все? — вопрошает бабуля.
— Это все? — повторяет папа.
— Ну да, все.
Она расплетает ноги.
— Тогда зачем ты завела тот, другой разговор? — спрашиваю я.
— Какой разговор?
— Отвечай, Ева! — требует папа.
Ева Хрум-Хрум сдается. Безоговорочно. Ее длинные руки спадают вдоль ног. Свесив голову к коленям, она бормочет:
— Я… я не знаю… Жара… Мухи…
— Хорошо, — говорит папа, — но если снова начнешь…
Но я не слагаю оружия. У самой двери я оборачиваюсь, и мой взгляд переходит с бабки на тетку, с толстой дамы, продолжающей меня разглядывать, прикрыв рот календарем, на паучиху, оскорбившую меня.
— А знаешь, что говорят в поселке, тетя Ева?
— Нет.
— Говорят, что полковник от тебя без ума и что это в твою честь он собирается играть на пианино при лунном свете.
— Потаскуха! — выдыхает тетя Ева.
— Грубиянка! — кричит Горищёк.
У папы выступают слезы от смеха. От смеха ли? О, я не знаю, я уже ничего не знаю, я говорю: папа, дай я протру твои очки. Он продолжает смеяться, а я протираю его очки рубашкой, которая на мне надета и которая хранит запах Жана.