Он снова протянул ко мне руки. Тогда сквозь ужас, словно прорвав его, пробилось воспоминание о том дне, когда, чтобы отомстить за алжирца из Рокаса, я захотела его убить. Бешеная скачка. Ланды, похожие на поле битвы, корни цвета крови и стена из дерева, о которую я хотела, чтобы он разбился. И то, что было потом, все, что было потом: поворот Свары, медленное путешествие лошадей, лес, смыкавшийся за нами, странное умиротворение. И море. И любовь. Руки, протянутые ко мне, просили у меня прощения. Только ли прощения? Нет, о нет. Мне приходилось смириться с очевидностью: мое тело тогда приняло день, когда наездник стал моим любовником. Любовь и смерть навсегда будут для меня взаимосвязаны. Жеребенок вздрогнул во сне, задергал тонкими ногами. Свара сомкнула вокруг него колыбель из своего бока и вытянутых ног. Смерть и любовь. Но еще страх и нежность. Его руки. Я протянула к нему свои, и мы прижались друг к другу так тесно, что я чувствовала, как его сердце бьется в мою грудь. Он повторял: я люблю вас, я люблю вас, я люблю вас. Мы были словно утопленники с кораблей времен Революции, как те осужденные, которых бросали в Луару, голых, связанных по двое, мы были двумя телами, соединенными и даже спутанными судьбой. Мы не занимались любовью и не спали, мы прислушивались к сну лошадей и прикосновениям ночи. Чтобы отогнать неотступную свору гиен и собак, я рассказала о родах Свары, о грозе и рождении жизни в свете молний. Я сказала: а та ночь, когда Свара чуть не умерла? Помните? Не будь вас, она бы, может, и умерла.
— Я любил вас той ночью, Нина. Я вас…
Я прервала его.
— Вы не сказали, как вам удалось… Ваш лагерь. Когда вы уехали?
— Вы правда хотите знать?
— Да.
— Зачем?
— Просто чтобы знать, и все.
Его бегство ко мне. Я хотела знать, какую роль сыграл в этом случай, темные силы, пытавшиеся соединить нас. В какой момент наступил щелчок? В мае, однажды вечером, он заговорил, больше не мог терпеть: один узник лег перед ним в лагерную грязь (в том лагере была грязь десять месяцев в году) и умер, не сводя с него глаз. Эти глаза преследовали его, карие, как мои, на лице, расцвеченном кровоподтеками. Он описал эту сцену одному офицеру, который никак на это не отреагировал. Тогда он сказал: мне жаль, что я не умер вместе с этим человеком, в грязи. Несколько дней спустя тот офицер повез его в Париж, где ему предстояло вручить властям какой-то рапорт. Это было в начале июля. Во время пути они выяснили, что испытывают те же чувства: стыд и отвращение, и бросили жребий, чтобы узнать, который из них дезертирует. Он выиграл, и теперь уже думал только обо мне. Снова увидеть меня. На следующий день после прибытия в Париж он бросил свой мундир в Сену. Тот офицер должен был выждать два дня, прежде чем сообщить о его исчезновении. Когда его стали разыскивать, он уже был далеко, сел на поезд — первый, который отходил от вокзала. Какой? Он уже не помнил. Поезд несколько раз бомбили. У него возникли неприятности с одним полицейским из гестапо (он сам выдавал себя за полицейского). Две недели он шел, в основном по ночам. Красивые ночи во Франции. Ночь на пути ко мне. Он вовсе не тревожился, он был уверен, что его уже давно перестали преследовать. Во всяком случае, Германия была побеждена, армии отступали на север (в показательном беспорядке), и он был удивлен тем, что в Наре еще стоят немецкие солдаты. Он говорил бесцветным, отстраненным голосом, словно все эти детали его не касались. Кроме одного: меня. А я подумала: почему я? Это глупо, нелепо. Но я ничего не говорила, прижавшись к нему, это не было нелепо, было даже справедливо, вот именно, справедливо и успокаивающе, как правда.
— А лес? — спросила я. — Вы долго пробыли в лесу?
— Три дня. Каждый день я надеялся встретить вас.