Я пускаюсь бегом. Жан умер, я это знаю, я уверена, он умер, пока я спокойно спала с моими лошадьми и моим немцем. Он сделал это нарочно, он говорил: смерть — это весело, это пируэт. Я всегда возмущалась. Тебе не стыдно? Смерть — это дыра, болото. Он подставил себя под пули. Нарочно. Назло мне. Я забывала его, старалась его забыть, мне это удалось, мое тело обходилось без него, он этого не хотел и отомстил за себя. Вот так: два солдата толкают его прикладами, он дал себя обезоружить, он бледный, но преображенный, как тогда на речке Юше, ему мнится, будто это конец его ночи в Гефсиманском саду. Солдаты Понтия Пилата — вот эти два зеленых скота, которые толкают его и бьют, изрыгая ругательства на своем шершавом языке. Жан мертв. Это первое, что я узнаю, придя в Нару. Уже из долины Фу я услышу вопли Евы, а когда шагну за порог веранды, увижу их обеих, уцепившихся друг за друга, словно креветки, цепочки Горищёк возюкают по лицу ее дочери, их слезы перемешались. А я — я вспомню то, что сказал мне Жан накануне моего отъезда из Роза:
— Женщины — это так противно, отовсюду течет. И еще цепляются за тебя. Отчего мой отец умер, как ты думаешь?
— Не знаю. Откуда ж мне знать?
— Он умер нарочно. Чтобы сбежать от этих двух зануд: бабки Горищёк и мамаши Антураж.
— Кто тебе сказал?
— Я. Я это знаю, говорю тебе. И если ты мне наскучишь, я умру, слышишь? Умру от скуки.
Он сказал мне тогда: мне не хочется страшных вещей с тобой, это будет грязно и глупо. И еще сказал.
— Ты становишься нечистой. Нечистота — это убийственно. И пошло.
— Пошло?
— Да, пошло! Ты становишься пошлой, Нина.
Он решил (еще прошлым летом), что его тело ему не нравится, а когда он думал о том, что происходит под его кожей, во внутренностях, о процессе кровообращения и пищеварения, то морщился от отвращения. Спрашивал: зачем нужны пять чувств? Мне бы одного было достаточно, максимум двух: слуха, чтобы слушать дрозда, и носа, чтобы нюхать магнолии. Ему не нравилось возвращение времен года, особенно весны: вся эта зелень — это нездорово, цвет гноя. Нарочно, он сделал это нарочно. Чтобы помучить меня. А мне было бы приятно увидеть, как он вернется героем, я в конце концов рукоплескала бы его историям, говорила бы: расскажи мне еще, как. И как и как. Каждый раз менялась бы какая-нибудь деталь, а я бы это замечала и смеялась. Ну, выдумщик, сочинитель сочинял. Он смеялся бы вместе со мной. Свинья ты этакая, все труды насмарку пошли! Я бы гордилась, если бы он обозвал меня шлюхой и сам остриг бы меня в общественном месте в Наре. Мои волосы упали бы, словно мертвая осока, я бы не протестовала и даже поблагодарила бы. Он бы крикнул: потаскуха, грязная потаскуха, валявшаяся с немцем, пока я воевал! А я бы прошептала, только так, чтобы слышал он один:
— Ревнуешь, а? Признайся, что ревнуешь…
Он говорил: ревнивцы сильно пахнут, я их ненавижу. Он говорил, что страх тоже сильно пахнет. Но однажды в Розе, в погребе, ставшем тиром, он встал спиной к стене, раскинув руки крестом.
— Выстрели в меня, Нина!
— Дурак! Даже ради шутки…
— Тогда кинь кинжал… Ты хорошо кидаешь.
— Сволочь! Раньше ты говорил, что станешь ворчливым утопленником.
— Это правда, я был бы ворчливым утопленником, но ты только попытайся пронзить мне сердце — я буду шикарен.
Он умер. Избавился ото всего, что ему мешало: от своего тела, от страха, от времен года, от своей матери и бабки. Может быть, и от меня. И от Венсана Бушара. Я уверена, что он больше не мог выносить этого шута. Два года на войне еще куда ни шло. Но два года на войне с сыном Бушара, его властная участливость, его бахвальство — кто это вынесет? Если только не… Если. В таком случае он умер от стыда. Жан часто говорил: стыд — это самый прекрасный подарок, какой можно сделать Господу. После можно только застрелиться. И он дал себя пристрелить какому-нибудь немцу, настоящему убийце или просто растяпе. Я бегу. Скоро я буду в Наре. Я никого не увижу, предоставлю им плакать на веранде — Хрум-Хрум и Горищёк. Я не хочу встретить Венсана Бушара, и все же я знаю, что он спрашивал про меня. А где кузина? Он хочет сам меня известить. Помучить.
— Как, вы разве не знаете? О Жане?
Он явился, как охотничья собака, привыкшая приносить окровавленную дичь во рту. Возможно, ему даже поднесли стакан «Тюрсана», за вином легче рассказывать. Он выдумывает, расписывает. Креветки причитают. Я проскользну, как тень, не стану искать отца, он больше ничем не рискует: окровавленное лицо из моих снов принадлежало не ему. Я пойду прямо к себе в комнату и спокойно, как можно спокойнее, вспорю ножом матрас. Достану пистолет из шерстяного гнездышка и заряжу его. Небо будет тяжелым, стального цвета, я шагом вернусь в Пиньон-Блан. И убью наездника. Только бы Сваре на этот раз не удалось его спасти.
Его звали Бой
Матери моей, которая вечно со мной,
и Мари Лакост
Июль 1937 года
Хильдегарда