Но в то же время исчезнувшая на раскаленной плите капля воды – не фокус, а закон здравого смысла. Настоящее волшебство искусства по определению противоречит логике окружающего мира; если бы оно ей подчинялось, никто никогда не нарисовал бы синее дерево и не построил бы кадр как взгляд со дна кастрюли, где варят раков. «В этом фильме нет ничего от игры в жизнь, он и есть жизнь», – комплимент, который ни о чем не говорит. Слова критика, который либо ничего не понял в фильме, пытаясь по привычке подравнять кино под суровые рамки того, что называется «реализм», либо в восторге от чего-то очень скучного. Реализму свойственно делать упор на правду и достоверность, но это часто лишает магов огромного количества прекрасных свойств волшебной кинематографической палочки и превращает шляпу с двойным (тройным и т.д.) дном в нечто банальное, откуда достать кролика может любой. Поэтому в силу какой-то странной обратно-пропорциональной зависимости реалистам волей-неволей приходится поднимать «насущные вопросы», выдвигать «передовые идеи» и «заставлять людей задумываться». Реализм, будучи приближенным к жизни, текущей за пределами кинотеатра, создающий иллюзию подлинности и потому вызывающий доверие к высказываемым с экрана мыслям, таким образом, в «умелых» руках может стать средством продвижения определенных идей и сделать искусство, прежде всего, общественно-полезным.
А уж затем можно вспомнить и о художественной стороне.
В свое время в США детям до 14, стремящимся почерпнуть из кино уроки жизни, запрещали вход на сеансы с картинами Альфреда Хичкока: как известно, действительность в них отражена в кривом зеркале, поступки и характеры зачастую иронически переосмыслены. Наверное, именно поэтому у нас в стране одного из самых кинематографичных режиссёров экрана недолюбливали, обвиняли в безыдейности, отсутствии мыслей, способных поднять нравственный уровень зрителя.
Вовсе не значит, что все должны смотреть на мир через зеркало Хичкока, ведь эволюция искусства (и кинематографа в том числе) – это цепь из необычных, свободомыслящих творцов, и было бы ужасно, если бы у всех было лицо маэстро саспенса. Но еще страшнее, когда все лица одинаково размыты, и любое отступление от канона признается изменой общепринятым взглядам. Именно это происходит, когда система подавления индивидуальности для достижения целей вывешивает на стену некий свод правил, которому должны следовать все без исключения художники.
Неизвестно, что случилось бы с Альфредом Хичкоком, если бы ему пришлось работать в 1930-е годы не в Англии, а в СССР. Неизвестно, что случилось бы с одним из лучших писателей ХХ века В.В. Набоковым, если бы он примерно в то же время поддался на уговоры одного партийного работника и вернулся бы на родину, где он был бы «совершенно волен выбирать любую из многочисленных тем, которые Советская Россия разрешает писателю освещать: колхозы, фабрики, леса в Псевдостане, ну и множество других увлекательных предметов».
Сегодня уже не секрет, что советское искусство тех лет было, прежде всего, средством массовой пропаганды, а «важнейшее из искусств [сейчас]» и подавно. Своеобразным методом этой пропаганды стало направление «соцреализм», по сравнению с которым американский кодекс Хейса выглядит хартией вольности. Кодекс Хейса был сугубо творческим законодательством, его можно было обойти обманными маневрами, которые приводили к кинематографическим открытиям. Куда приводили такие маневры в соцреализме – известно. О какой свободе самовыражения и эволюции искусства может идти речь, когда любое новаторство признавалось формализмом, отсутствие «глубоких идей» (выражаемых, обычно, как можно более доступно – то есть десятиминутной речью героя, смотрящего прямо в камеру) признавалось отступлением от партийных позиций и нещадно каралось, не говоря уж об огромном количестве более мелких, но не менее абсурдных требований.