Люся по-прежнему толкла бессвязно мысли о Васе, о себе, о Мишиных и Макаровых семьях, и даже братнин шепоток в самое ухо: «Привет тебе передал Вадим. Горячий», — не отвлек ее, лишь мотнула головой да ответила холодно: «И ему тоже. Такой же». А Гриша, вспомнив о своем друге, тяжело задумался о его судьбе, которую знал как свою. Кто бы прослышал, чем и как живет в последние годы военный комиссар, не поверил бы, нет: с грозинкой звучит его звание, овеянное легендами давних славных лет. И дело, как понимал Гриша, далеко не только в подленьком уходе его жены. Да, конечно, ее уход был подленьким. Ушла она тайком, когда Вадим был на сборах в облвоенкомате, оставив высокопарно-банальную записку о настоящей любви и настоящем призвании. Наверное, понял бы Вадим и принял ее решение, если бы она и вправду, хотя бы с помощью пылкого своего режиссера, вышла на сцену. Но, насколько он слышал, и попытки не было, живет точно так же, как жила и в Речном, целыми днями дома: валяется, вызывающе обтянувшись в спортивное трико, часами на диване и листает без разбору журналы и книги. Разве лишь квартира и вечера стали поярче… Рассказал как-то Грише заместитель облвоенкома подполковник Котов — оказывается, он живет в одном подъезде с ними и даже на одной площадке, — что супружеские отношения у Маши с новым мужем, вероятно, довольно свободные, «современные»: могут не приходить домой ночь-другую, и ничего, словно так и надо. Вадим, когда пересказал ему Гриша слова подполковника, нисколько этому не удивился, только сказал равнодушно: «Значит, не вранье были слухи о ее связи с главврачом райбольницы Гуньковым», — слухи, которые как бы ненароком доходили до него и которым он не мог и не хотел верить, а проверять считал занятием чересчур низким. «Бог с ней, пусть живет, как ее душеньке угодно, — подумал Гриша. — У Вадима вот со здоровьем пошли нелады». Ревматизм, заработанный за время службы в Заполярье и до стыдного рано списавший его друга из строевых, сначала вроде бы отпустил здесь, в Поволжье, куда его зазвал Гриша, но ведь еще взялось ненормальничать сердце. Плохи, значит, дела. Это на тридцать шестом году… И еще, видимо, на работе он устает сильно — тоже приучен отдаваться ей целиком, — все чаще заговаривает о каком-то тихом уголке где-нибудь у рыбного озера, об охоте. Уж не есть ли это симптомы старости? Да нет, наверно. Просто неустроенность давит. И работа у Вадима, конечно, не сахар: допризывники и призывники — это не подтянутые солдаты, а самый трудный народ-ничегонеумеха… Встретилась бы ему, что ли, какая женщина хорошая, но нет — сам на них ноль внимания, влюбился, как пацан, в Люську, на пятнадцать лет моложе себя, приветы горячие передает… Конечно, он, Гриша, не против такого шурина, но сводничать и выпрашивать возможные потом упреки от сестренки он не станет…
Степан Макарович при виде Люси не скрыл своего недовольства: не дело, когда в мужскую компанию затешется женщина. И вел машину свирепо, не признавая ни ям, ни поворотов. Как врубил скорость около дома, газанул, так и вымахнул из деревни, прожал через все поле. Да и дорожка, знать, знакома была до кочечки. Лишь на опушке, у крутолобого овражка с ясным именем Петлянка, сбросил газ, но рычажка скорости опять же не коснулся. И молчал.
— Ну, чем, Степан Макарович, обрадует нынче наша «Заря»? — спросил Гриша, вконец истомленный дурацким положением без вины виноватого и теперешним долгим молчанием.
— А ничем, — буркнул председатель «Зари», круто выворачивая не по телесам громко завывший на песчаном откосе «газик». И не стал расшифровывать свой столь категоричный ответ. Видимо, подумал, что вопрос задан ради вопроса, абы не молчать.
— Что же так? Плохо дела пошли? Почему?
Григорий, будучи депутатом, привык общаться с руководителями хозяйств и даже полюбил причинно и без поговорить с ними, ведь жизнь на местах лучше их никто и знать не может. И давно убедился, что обычно эти хитрецы, изо всех сил скрывающие истинное положение дел у себя, особенно все хорошее. Потому как тем, у кого дела идут хорошо, трудненько, почти невозможно выпросить у начальства что-либо для хозяйства. Макаров, разумеется, не был исключением, хотя попрошайничеством не увлекался. Только однажды на расширенном пленуме обкома, помнится, он высказал обидчивую мысль, что-де какая же тут справедливость: все — отстающим? Выходит, те, кто старается и тянет планы (он говорил «планы», и был в этом какой-то одному ему ведомый смысл), не заслуживают поддержки-помощи, а тех, у кого кишка тонка, райком, да и обком встречают чуть ли не хлебосольным объятием. Мишин тогда душевно понял его, в перерыве они долго говорили на эту тему, и с тех пор между ними сама собой натянулась ниточка взаимной симпатии.
— Да разве с нынешним народом можно работать?! — взорвался Степан Макарович и опять умолк, неожиданно и резко.