Полевой телефон на столе пищал то и дело: звонили из штаба армии, из реввоенсовета, из горкома, от флотских, из редакции газеты… Поздравляли, ликовали, спрашивали: сколько сбито вражеских налетчиков? И хотя была подожжена только одна машина (она упала где-то за городом, на розыски уже отправились), но ее, горящую, видели разные люди, с разных точек, и от этого (и еще от желания как можно более значительной победы) им казалось, что сбито гораздо больше аэропланов. Тут же рождались сумасшедшие слухи, спрашивали, взят ли в плен английский командующий воздушными силами, которого заставили приземлиться чуть ли не на аэродроме. Правда ли, что Щепкин заставил врезаться в Волгу большой бомбардировочный аппарат, который утонул, а — экипаж выловили рыбаки? Верно ли, что назавтра назначен воздушный налет на английский аэродром? Одним словом, от радости сделались глаза велики не меньше, чем от страха.
Щепкин высочайшей радости не разделял. Деловито прикинул, как бы он сам назавтра поступил на месте английского командира эскадрильи, и пришел к выводу: завтра же ударил бы всеми силами, собрав самых опытных истребителей. Для человека сведущего сегодняшний воздушный бой говорил многое: несмотря на то что удалось сбить одну машину, сожжена она прежде всего от неожиданности удара, внезапно. Остальные же легко ушли от погони. Щепкин ставил себя на место британцев, и все более уверялся в том, что в ближайшие дни нового воздушного боя не избежать.
Он тут же начертил на листке схему расположения зенитных батарей на берегу Волги, поставил значки-утюжки, обозначив военные корабли, и начал прикидывать, как бы сговориться с наземными артиллеристами и флотскими пушкарями на предмет того, чтобы, изобразив паническое бегство, опять подманить англичан под огонь артиллерии. Такие штуки он не раз выкидывал на германском фронте, вылетал один на передовую, завидев тевтонов — они обычно летали тройками, — подходил близко, когда те открывали стрельбу, поджигал у себя под ногами дымовую шашку и всячески хулиганил: демонстрировал подбитость и паническое бегство, падал к самой земле. Тевтоны радостно снижались, дабы добить русского, и получали хорошую трепку. Но там он хорошо знал артиллеристов и они хорошо знали его машину, а тут и свои могли по нервности вмазать так, что только обломки полетят. Привычки у них не было. Надо было договариваться основательно.
Щепкин умылся, начал одеваться.
…В тот вечер город двинулся на аэродром. Несмотря на строжайший запрет, то и дело близ часовых появлялись люди, глазели на костер близ ангаров, на аэропланы.
Пришла, отпросившись с дежурства в лазарете, с сестрами и братиком Даша. Часовой гостей не знал, не пускал на аэродром, но Афанасий сказал решительно, что, мол, свои, родственники Щепкина. Довольный, важно повел гостей показывать аэродром. Младшенький глядел на него доверчиво, сунул ручонку в его руку, сиял глазами. Близняшки хихикали. Даша побежала к брату, но он быстренько выпроводил ее из кабинета: ругался с интендантом, который доставил гнилые сухари. Не успела Даша уйти, как за дверью послышался низкий голос:
— Ты меня не тискай, а то я так тисну, ни один фельдшер не исправит! Тоже мне, ухажер!
В кабинет заглянул растерянный дежурный, но его оттолкнула и вошла Усова Маняша, дева из судоремонтных мастерских. Она оглядела Щепкина и вздохнула:
— Ну и вид у тебя! Хвораешь, что ли?
— Нет. Просто устал.
— Чего же в мастерские к нам не идешь? Когда ругать надо было — шли, когда целовать — стесняетесь? Ну ничего, мы не гордые, сами пришли!
Обрадованный помехой интендант умчался.
Она смотрела на Щепкина, посмеиваясь, показывая ровные белые зубы. Сегодня она казалась уже не такой громоздкой и даже стала вроде бы чуть ниже ростом. Может быть, потому, что не была расхристанной, а подобралась, приоделась. Аккуратная ситцевая кофтенка, довольно смелая по здешним понятиям, короткая юбка зеленого сукна, на ногах юфтовые туфли на пуговичках. Голову она замотала белой косынкой, низко надвинув ее на лоб, так ходят рыбачки, укрывая лицо от солнца. Загар не брал ее лицо, в мелких точечных веснушках, оно казалось особенно белым. От волнения на щеках пятнышками проступал румянец, насурмленные беспощадно брови смазывались, плавилась на жарких губах кровавым пятном помада.
— Ну, как я? Старалась! — гордо сказала она. — Зеркала нету?
— Нету, — сказал Щепкин. И протянул ей платок. — Утрись.
— А что, поплыла моя прелесть?
— Немыслимой ты красоты девушка! — сказал Щепкин. — Мадам Баттерфляй! Сказка народов Востока!
— Ох ты! — Она наконец глянула в оконное стекло на свое отражение: — Действительно. А ведь старалась! Все старались! Тонька кофту дала. Микитична обувку.
Взяла платок, крепко утерлась.
Щепкин смотрел, улыбаясь. Смешно, с нею он не чувствовал никакого стеснения, которое овладевало им обычно в присутствии женщин. Не испрашивая разрешения, она обошла комнату, с любопытством потрогала его шлем, опасливо покосилась на телефон.
— Важный ты, — сказала она с уважением. — И стол у тебя важный! А что у тебя с физией-то? Как кислотой плеснули!