Читаем Расположение в домах и деревьях полностью

Может быть, может быть, всё может быть. А если это и так, то мы снова вступаем в порочный круг, хотя кружение могло быть даже забавой, чтобы окончательно не спятить. Но возвратимся к молчанию. Отдавая ему предпочтение перед любовью, что, в сущности, вполне понятно: она ведь тоже относится к «недосягаемым высотам» или, хуже того – мышиная мелочность убогих, которым судьбой уготовано до гроба называть солнце красным, а луну серебристой, их пресловутая «смиренная поэзия служения», насквозь фальшивая – я хочу, да, я желаю, уберечь тебя от неверного его понимания. Не убежище, повторяю, каким представляем себе безмолвие, немоту, – а исток, который никогда не превратится в ручей, в поток, в реку и который никогда не вольётся в море, в океан и так далее. Или речь, или знание? Иные головы всегда придерживают про запас подобие дилемм, самым невероятным образом жонглируя ими на глазах изумлённой публики, которой в мысли не приходит подойти поближе, переменить место, найти такой угол зрения, чтобы заметна стала привязь, не дающая ловкачу уронить свои предметы… Но лучшее, на мой взгляд, – следующее, сказанное одним из старых моих друзей, сказанное давно и мимоходом, как находят неприхотливый цветок у обочины, чтобы после нескольких шагов отшвырнуть.

«Молчание, – сказал мой друг, – не имеет ничего общего с музыкой. Это бритьё холодной водой в отступающей армии».

Увы! Многое, если не всё, в этой сентенции женщинам будет непонятным – о чём я искренне сожалею. И далее, – средневековый монах со свойственной ему ясной категоричностью не преминул бы заявить, что речь от сатаны, а «не-речь» от Бога, когда бы то и другое не имело непосредственного и прямого отношения к последующему; если бы, во всяком случае, так не было принято – непредусмотрительность, повлёкшая несусветную путаницу. Однако в наших силах сгладить, снять излишнюю контрастность колеров, отказаться от «недосягаемых высот», чрезмерно полярных и первичных противоположностей, позволяющих падкому на сладости сознанию воображать гибельно-великое противоречие, недоступное ни одному драматургу, то бишь философу, или же, напротив, наводняющих его тьмами лжевозможностей, – в наших силах сгладить и обратиться, стало быть, к скудости жаргона, который, не претендуя на всеобщность, оперирует с мелкими и, вместе с тем, весьма очевидными понятиями… Вот, допустим, ты вывихнул ногу, и она болит…

Ах да, ты говорил о сердце! Пускай, случается, что и сердце. Сердце нетрудно вывихнуть, и оно будет болеть точно так, как растянутое сухожилие. Ответь мне, о чём ты говоришь, когда болит нога, прости, я имел в виду сердце? Зуб? Хорошо: зуб, желудок… Мычишь? О да, привожу твои слова – как-то ты выразился, что слово «смерть» нетрудно сравнить со старым напильником, нестерпимо визжащим, когда он скользит по алмазу… Ну, а что ты делаешь, когда боль великодушно тебя отпускает? Когда она позволяет забыть о ней? А? Не начинаешь ли ты говорить? Естественно. Разумеется, это всё имеет место лишь при определённой чистоте условий, когда боль идеальна, а прекращение абсолютно. Ты говоришь, словно пугаешься, что страдание оставит тебя… А почему бы мне, или нам вместе, не проделать простенького фокуса, – так сказать, ловкость рук и никакого мошенства! – итак, речь – твоё настоящее прошлое, а молчание – неизменное настоящее, и страх настоящего толкает тебя к слову? Видимо, так…

Погляди, эти три дня, о которых ты не можешь разумно и доходчиво рассказать, погрязая в беспомощном нагромождении аналогий, стали для тебя неким непрекращающимся настоящим, и ты растерянно толчёшься в нём, напоминая муху в оконной раме, не подозревая, что отнюдь не вечность настигла тебя (которую ты, если мне не изменяет память, без устали звал) – чего греха таить, ты ведь так считаешь, а тут получается, что не вечность; дураку понятно, что не то, не то совсем, – скорее всего инфинитив, как сказал бы филолог, когда в тебе ни дней, ни часов, ни лет: вроде бы отказался от речи, но и молчание покинуло тебя. Собственно, и пафос гримасы, которым ты будто бы исполнен и проникнут до мозга костей и который тобой движет, остаётся пустой затеей, так как неизвестно, что ты передразниваешь…

Однако, у тебя бесспорно возникнет вопрос относительно сопряжённости присутствия и отсутствия, прошлого и настоящего, молчания и речи: неужто нерасторжимо связаны они с друг другом? Вероятно, ты найдёшь, что я забыл о непререкаемой истине, гласящей о первородстве слова; что, мол, так было, и что не может быть иначе?.. Старики, вроде меня, должен тебе заметить, относятся к самым достоверным свидетельствам с изрядным сомнением, что, быть может, напоминает юношеское легковерие; и вместе с тем (забываешь ты, не я), забываешь то, что нет-нет, да и возникнет в твоём сознании помимо воли – не нарекая пустоту именем теории, но эхом отзываясь в ушах Всевышнего, в толщах тысячелетий роемся, отыскивая имена… чему только? – и наш язык всего-навсего безначальный, потрясающий своей скрупулезностью – дневник поражений.

Перейти на страницу:

Все книги серии Лаборатория

Похожие книги

О, юность моя!
О, юность моя!

Поэт Илья Сельвинский впервые выступает с крупным автобиографическим произведением. «О, юность моя!» — роман во многом автобиографический, речь в нем идет о событиях, относящихся к первым годам советской власти на юге России.Центральный герой романа — человек со сложным душевным миром, еще не вполне четко представляющий себе свое будущее и будущее своей страны. Его характер только еще складывается, формируется, причем в обстановке далеко не легкой и не простой. Но он — не один. Его окружает молодежь тех лет — молодежь маленького южного городка, бурлящего противоречиями, характерными для тех исторически сложных дней.Роман И. Сельвинского эмоционален, написан рукой настоящего художника, язык его поэтичен и ярок.

Илья Львович Сельвинский

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза
Лира Орфея
Лира Орфея

Робертсон Дэвис — крупнейший канадский писатель, мастер сюжетных хитросплетений и загадок, один из лучших рассказчиков англоязычной литературы. Он попадал в шорт-лист Букера, под конец жизни чуть было не получил Нобелевскую премию, но, даже навеки оставшись в числе кандидатов, завоевал статус мирового классика. Его ставшая началом «канадского прорыва» в мировой литературе «Дептфордская трилогия» («Пятый персонаж», «Мантикора», «Мир чудес») уже хорошо известна российскому читателю, а теперь настал черед и «Корнишской трилогии». Открыли ее «Мятежные ангелы», продолжил роман «Что в костях заложено» (дошедший до букеровского короткого списка), а завершает «Лира Орфея».Под руководством Артура Корниша и его прекрасной жены Марии Магдалины Феотоки Фонд Корниша решается на небывало амбициозный проект: завершить неоконченную оперу Э. Т. А. Гофмана «Артур Британский, или Великодушный рогоносец». Великая сила искусства — или заложенных в самом сюжете архетипов — такова, что жизнь Марии, Артура и всех причастных к проекту начинает подражать событиям оперы. А из чистилища за всем этим наблюдает сам Гофман, в свое время написавший: «Лира Орфея открывает двери подземного мира», и наблюдает отнюдь не с праздным интересом…

Геннадий Николаевич Скобликов , Робертсон Дэвис

Проза / Классическая проза / Советская классическая проза
Провинциал
Провинциал

Проза Владимира Кочетова интересна и поучительна тем, что запечатлела процесс становления сегодняшнего юношества. В ней — первые уроки столкновения с миром, с человеческой добротой и ранней самостоятельностью (рассказ «Надежда Степановна»), с любовью (рассказ «Лилии над головой»), сложностью и драматизмом жизни (повесть «Как у Дунюшки на три думушки…», рассказ «Ночная охота»). Главный герой повести «Провинциал» — 13-летний Ваня Темин, страстно влюбленный в Москву, переживает драматические события в семье и выходит из них морально окрепшим. В повести «Как у Дунюшки на три думушки…» (премия журнала «Юность» за 1974 год) Митя Косолапов, студент третьего курса филфака, во время фольклорной экспедиции на берегах Терека, защищая честь своих сокурсниц, сталкивается с пьяным хулиганом. Последующий поворот событий заставляет его многое переосмыслить в жизни.

Владимир Павлович Кочетов

Советская классическая проза