Течёт сок из черешни, который днём отковыриваешь – от коры отрываешь с кислиной, с каким-то черепашьим привкусом медовые ломти… клей, выпуклый, янтарный, золотистый, крепкий, как вино. Течёт сок из трещин ствола и с фарфоровым звуком падают на камни окровавленные косточки.
– Ты спишь?
– Нет. Я смотрю на Большую Медведицу.
– Наши уснули?
– Не знаю. Как на реке? Что делали?
– На реке хорошо.
Она садится рядом и выжимает волосы. Несколько капель падает мне на лицо.
– Нарвали лилий?
– Туда мы не плавали сегодня. Хотим завтра взять лодку…
– Я без тебя тут вспоминал, как змею убил в прошлое лето в лесу. Не может быть, чтобы я не рассказывал!
– Ну да, мы ещё на следующий день смотреть пошли, как её обглодали муравьи. Бр-р-р!
– И никакое не бр-р-р. Я как раз вспоминал про это. Ничего не осталось… Муравьи, бабочки, букашки, гуси-лебеди… знаешь, Соня, я напишу когда-нибудь про это книгу.
– Ты не книгу, а сочинения сдай в школе.
– И ты туда же!
– Не обижайся. Мне противно, когда о тебе все говорят…
– Пусть говорят. Мне от их разговоров ни холодно и ни жарко. А книгу я напишу. Я и сейчас стал бы писать, но никак не пойму одного; как в один миг, в одну секунду, случается и то и другое, как будто нарочно – тронь одно, а чуть подальше что-то оборвётся. Вот начнёшь что-нибудь представлять себе, появится картина, но с этой картиной ты и рискуешь остаться, как дурак с писаной торбой.
– Тебе надо закончить школу и уехать отсюда. Тут ничего не напишешь.
– Почему? Ты мне не веришь?
– Мне так кажется. А мне осталось мало, я уеду. Я точно знаю, что уеду. У меня получится… просто не верится, что где-то может быть другая жизнь. Потом и ты приедешь ко мне. Хорошо? Я уже буду кое-что знать.
– Может быть, приеду. Но мне никуда не хочется ехать! Я к саду так привык, он теперь как бы мой собственный. Он мне как-то даже приснился. Я спал под липой в гамаке, а он, как будто сквозь какое-то стекло, виден был со своими деревьями, кустами, смородиной… каждая травинка, щепочка, прожилка на листе были словно особо друг от друга и ничто не повторялось – не было такого листа, чтобы совершенно одного цвета с другим, не было одинаковых сучьев… Ты не думай, что это очень просто! Такое, наверное, бывает редко – нет же у нас для каждого сучка, ветки нарочного названия, говорим-то мы: ветки, сучья, а когда дело доходит до того, чтобы объяснить, какую ветку имеешь в виду, путаемся… И забор виден был, угол, где прошлогодняя ботва свалена.
Вот как приснится что-то, считай, что это твоё собственное. Сама и говорила, даже сейчас, что тебе страшно было, когда мы пошли смотреть в прошлом году змею, потому что её растащили муравьи… и мне точно также страшно, что когда уеду, то… я не уеду, не обязательно уезжать, а то отвернёшься, и всё это растащат и ничего не останется.
– Ты никогда не напишешь такой книги. Такую книгу невозможно написать.
– Ты слушай! Книгу я собираюсь написать о городе. Большую книгу о нашем маленьком городке. Соня, я подозреваю, что в Сильве не меньше величия, чем во всём том, что мы проходим в школе. Она тоже – закон. И таких законов здесь тьма. А скольких я не знаю? Иногда думаешь, что теперь они известны одному мне, никому больше, никто не знает цену всему: им, их прошлому, настоящему. Те, кто написал свои большие книги, тоже так начинали. Потому я уверен, что стою на правильном пути – будто головоломку решил, но наоборот: не сложил, а разложил. Может быть, от перемены мест слагаемых и что там ещё… – сумма не меняется… – подожди, я объясню сейчас, как я сам иногда вижу!
Ты сказала, что пойдёшь купаться. Верно? И когда ты говорила, я уже представлял тебя отдельно: ни мамы, ни дома, ни меня, ни крыши, ни реки, а только тебя в тот момент, когда ты говоришь, что идёшь купаться… Не понятно? Хорошо, на рынке сегодня я часа два околачивался на центральной площади перед «вертикальной стеной». Ты думаешь, я стоял и вот так рассуждал? Ни в коем случае, куда там! – я пришёл, совсем не зная, что мне нужно здесь.
А потом чуть с ума не сошёл, когда на пустой площади, ты ведь знаешь, как там на ней всей окурки, разбитые арбузы, кочаны кукурузы серые, похожие на осиные гнёзда, навоз, дрянь всякая, – увидел калеку на тележке. Он усердно отталкивался от булыжников двумя обмотанными тряпкой брусками. Я на него смотрел и не мог оторвать глаз – как будто какая-то дыра, как будто дырка на костюме директора школы, когда стоишь и смотришь ему в живот. Сидел на ящике, смотрел на площадь, а он, как из воздуха, сошёл. Эти колёса – подшипники, голубым горевшие на солнце, разъезженная до заусениц сталь, на голове школьная фуражка с зелёной буквой Ш на околыше, позади, за спиной, железный крюк, а перед ним – ещё один, спиной ко мне, будто бы тоже калека! И они разговаривали, смеялись. Вот закрой глаза…
Тогда я ещё не знал, что глаза можно держать открытыми, все закрывали или говорили: «Ну, закрой глаза и вообрази…», а я мог держать их открытыми безо всякого вреда.