Читаем Расположение в домах и деревьях полностью

Превратность судьбы. Да… пойдём. Хочешь – не хочешь, а цитировать с точностью до запятой неминуемый удручающий удел. С точностью до придыхания, до запятой, иной раз повторяешь целые куски прожитого, бездумно цитируешь, и так часто, так настойчиво (и безвольно, с другой стороны), что становится нехорошо, неуютно; всегда врасплох. Случается, что по часу говоришь, и речь размеренная, не причиняет хлопот, отделяется от тебя, и битый час ты сам по себе, а она сама по себе – вот преддверие свободы, успокоительно мелькает в мыслях, а потом будто просыпаешься; потом очнёшься – и говорилось тогда-то и тогда-то, если не кем-то, то тобой. Сейчас, тогда… труха одна.

Пойдём, видите ли! А сколько раз его, это «пойдём», за день произнесли, за два дня, за двадцать лет? О, я вполне понимаю тех, кто со скрежетом зубовным подсчитывает минуты, затраченные на бритьё, на умывание, на курение, слагая их в сроки вечности. Пойдём, пойдём. Служебное слово…

Пойдём! Братья! Соединим руки!

<p>54</p>

Когда я вышел из дома Фомы, на площади стало спокойней. Укоротились очереди у остановок троллейбусов, переправлявших страждущих к домам на далёкие аэродинамические проспекты; замедлился шаг женщин, отяжелели их пакеты, набитые кефиром, пельменями и финскими яйцами. Час пик завершался элегическим адажио в духе классического балета.

Час пик на глазах обратился в сальный, чуть тлеющий огарок, посаженный, кто его знает зачем, на завиток чугунной изгороди города.

Бережно идя среди таких же, идущих медленно, праздных, предвкушающихдолгий прохладный вечер, шёл я. И вечер мог подарить мне то, что дарил каждому, невзирая на его вес, рост, заслуги и тайные думы – лишь пожелать надо было… в обратном случае тоже… – получишь. Дадут немного вина, дадут чашку кофе, оделят ветряной прохладой где-нибудь у воды, тепло и маслянисто плещущейся под склеротическими мостами. Арифметика покоя с каждым годом, судя по всему, приближается к одному-единственному универсальному действию с результатом – отточием, оторочкой покоя, в котором кто-нибудь, возможно, недоуменно подумает о прожитом как о многосерийном раздирающе-цветном фильме, мельком припоминая, что были некогда и чёрно-белые… немые.

Я взглянул на то место, где часа полтора назад изнывал от жажды и головной боли, искал автомат с водой. Словно не со мной, не здесь всё было. И не ко мне подошёл самаритянин, и не мне промыл раны – другому. Вяло, тупо двигаясь, цепляясь за всё, что придётся, за всё, что попадалось в поле зрения, боясь проронить слово, – определяю, что площади, и вечер, и прохлада, и явственно ощутимая усталость, граничащая с полным бесчувствием, – тогда, на крыше, были даны наподобие блуждающего островка, под стать пятну на моей стене. Явление ложной памяти, определяю я, и щурюсь на обведённые свечением крыши, на контуры заката, на цветной негатив ночи.

Память являет ложь. Но пусть ложь явит нам память. Фокус удался. Я перескочил улицу под носом у пикапа. Одно из двух: либо то, что я лежу на крыше, привиделось мне в одну из тех минут, когда я лежал навзничь на сиротском диване Фомы, объятый томлением того, что неотступно следовало за зрением, но не до конца… Я уже говорил, что чего-то всегда не хватает, – последнего звука, жеста, мановения, чтобы остановить и окончательно утвердить нечто единственное. И звонко дребезжали конструкции из тонких сухих реек, растягивающих белоснежную хрупкую бумагу; дрожали, какдрожит крылами бабочка, сопротивляясь встречному потоку воздуха, падающая и впивающаяся незримыми волосками в изрезанную реку коры, а её бьёт, обрывает сомкнутый воздух.

Либо площадь привиделась мне когда-то, добавлю, выныривая из-под радиатора пикапа, – я-то уж вынырну, за меня не беспокойтесь, родные мои и друзья! Площадь, Кировский проспект. Площадь, которую я пересекаю, а потом ухожу и останавливаюсь от окрика догоняющей меня Веры. Часа полтора назад здесь царило несусветное коловращение: солнце, люди, слитое усталое дыхание, смрадный пар над асфальтом. А теперь – как в воду погружены. На самое дно. Вверху светло ещё, вверху ещё легко.

Мы с ней долго говорили. Сначала стояли и говорили, потом шли и договаривали. Потом шли и отмалчивались. Вверху стрижи мелькали. Им легко было так вот мелькать над сумерками улиц. И дышать им было таклегче. Пенными, грязными струями гари хлестали нас проносящиеся машины.

Мы шли достаточно долго для того, чтобы вспомнить, зачем мы идём, куда мы идём, откуда мы идём, и кто мы. Я глянул на неё. Вера была погружена в тихое раздумье. Мелькали стрижи. Пришлось признать, что если я не придумаю что-нибудь другое, помимо дурацкой пустейшей прогулки, которая, как ни говори, затянулась чрезвычайно, – то, скорее всего, спячу. У каждого такое может случиться. Попробовал я ухватиться за соломинку отъезда, но её не оказалось под рукой. Пуская пузыри, я шёл ко дну, имея в наличии бутылку водки, Веру, труп Амбражевича и больное сердце, которое рвалось наверх, к стрижам и ласточкам, что вольно, так и этак, вертелись где-то.

Перейти на страницу:

Все книги серии Лаборатория

Похожие книги

Лира Орфея
Лира Орфея

Робертсон Дэвис — крупнейший канадский писатель, мастер сюжетных хитросплетений и загадок, один из лучших рассказчиков англоязычной литературы. Он попадал в шорт-лист Букера, под конец жизни чуть было не получил Нобелевскую премию, но, даже навеки оставшись в числе кандидатов, завоевал статус мирового классика. Его ставшая началом «канадского прорыва» в мировой литературе «Дептфордская трилогия» («Пятый персонаж», «Мантикора», «Мир чудес») уже хорошо известна российскому читателю, а теперь настал черед и «Корнишской трилогии». Открыли ее «Мятежные ангелы», продолжил роман «Что в костях заложено» (дошедший до букеровского короткого списка), а завершает «Лира Орфея».Под руководством Артура Корниша и его прекрасной жены Марии Магдалины Феотоки Фонд Корниша решается на небывало амбициозный проект: завершить неоконченную оперу Э. Т. А. Гофмана «Артур Британский, или Великодушный рогоносец». Великая сила искусства — или заложенных в самом сюжете архетипов — такова, что жизнь Марии, Артура и всех причастных к проекту начинает подражать событиям оперы. А из чистилища за всем этим наблюдает сам Гофман, в свое время написавший: «Лира Орфея открывает двери подземного мира», и наблюдает отнюдь не с праздным интересом…

Геннадий Николаевич Скобликов , Робертсон Дэвис

Проза / Классическая проза / Советская классическая проза
О, юность моя!
О, юность моя!

Поэт Илья Сельвинский впервые выступает с крупным автобиографическим произведением. «О, юность моя!» — роман во многом автобиографический, речь в нем идет о событиях, относящихся к первым годам советской власти на юге России.Центральный герой романа — человек со сложным душевным миром, еще не вполне четко представляющий себе свое будущее и будущее своей страны. Его характер только еще складывается, формируется, причем в обстановке далеко не легкой и не простой. Но он — не один. Его окружает молодежь тех лет — молодежь маленького южного городка, бурлящего противоречиями, характерными для тех исторически сложных дней.Роман И. Сельвинского эмоционален, написан рукой настоящего художника, язык его поэтичен и ярок.

Илья Львович Сельвинский

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза
Провинциал
Провинциал

Проза Владимира Кочетова интересна и поучительна тем, что запечатлела процесс становления сегодняшнего юношества. В ней — первые уроки столкновения с миром, с человеческой добротой и ранней самостоятельностью (рассказ «Надежда Степановна»), с любовью (рассказ «Лилии над головой»), сложностью и драматизмом жизни (повесть «Как у Дунюшки на три думушки…», рассказ «Ночная охота»). Главный герой повести «Провинциал» — 13-летний Ваня Темин, страстно влюбленный в Москву, переживает драматические события в семье и выходит из них морально окрепшим. В повести «Как у Дунюшки на три думушки…» (премия журнала «Юность» за 1974 год) Митя Косолапов, студент третьего курса филфака, во время фольклорной экспедиции на берегах Терека, защищая честь своих сокурсниц, сталкивается с пьяным хулиганом. Последующий поворот событий заставляет его многое переосмыслить в жизни.

Владимир Павлович Кочетов

Советская классическая проза