И потому, когда Вера сказала о зависти, я замолчал и вспомнил, как однажды мне довелось разговаривать с одной поэтессой, написавшей дюжину стихов, пользовавшихся у определённого сорта публики неизменным успехом. Я слушал её пение и размышлял, что если мне в преисподней уготовано место, то её, вероятно, ждёт два. У них там, за рекой Коцит, неплохой дачный посёлок образуется. «Скажите, – задушевно спросил я после окончания чтения, – скажите…», – повторил я, со страхом чувствуя, что, кроме пресловутого «скажите», не выжму из себя ни капли, но выжал: «Вот ваши стихи… Они красивы», – неожиданно закончил я и покраснел от ощущения полнейшей неполноценности, не позволяющей задать вопрос, какой бы мне хотелось задать. А хотелось спросить, знает ли она, что ни сто пятьдесят пять куполов, ни сто пятьдесят пять крестов на куполах, ни тысяча признаний в любви, ни две тысячи тщеславных молитв не спасут её от ада, потому что глянет ей в лицо Тот, кто должен это сделать после всего, и сразу увидит то, что она гонит от себя, и то, что, хихикая, возвращается к ней через окно, когда она ворует, сидит и ворует, призывая музу к беседам в тишине (не у кого-то, как можно неверно истолковать; те хоть… люди, как люди, и на большее не рассчитывают) – под заусеницей на большом пальце ноги выводя сакраментальные «тайны бытия», – и Тот, которому суждено от веку до веку знать – все эти тайны бытия мгновенно узрит на её лице, распознает, и тогда: приветствую тебя, посёлок в тени за рекой!
«Ваши стихи… – сказал я и прокашлялся, – безусловно красивы». – «О! Вы ошибаетесь, если думаете, что наградили меня комплиментом, – надменно произнесла она. – Лишь неофиты и недалёкие люди воображают, что в поэзии главное – красота». – «А что?» – спросил я. – «Истина» – просто и доступно ответила она. – «Какая истина?» – спросил я. – «Истина не бывает «какой», она одна, – поучительно промолвила поэтесса и добавила снисходительно: – Истин не бывает много».
55
– Зависть? – переспросил я Веру. – Возможно, и зависть. Впрочем, конечно, зависть. Почему же не зависть?.. Я не отказываюсь. Пишите! Я завидую, завидую, завидую. Можете вызвать свидетелей. Я сдаюсь.
– Что ты от него хочешь? – спросила она. – Что? Ну, был человек, нет человека. Не бери в голову! Хочешь, я тебя поцелую?
– Любимая опять меня зовёт! Речь милой серебром звучит в ночи, нежнейшею гармонией для глаз, то есть для слуха… прости, пробелы образования.
– Хочешь?
– Повторить ещё раз?
– Значит, хочешь?
– Значит, не хочу, – сказал я.
– А я хочу, – сказала она, но не сдвинулась с места.
– Хочешь, и чёрт с тобой, – заявил я, но тоже остался стоять.
– Нет… – помотала она головой и тихо рассмеялась. – Без него.
– Целебный поцелуй. Один целебный поцелуй…
– Один… – сказала она и шагнула ко мне.
– Люди смотрят, – сказал я.
– Ты лжёшь, – шепнула она. – Люди не смотрят.
– Целебный поцелуй… – сказал я.
– Да, один целебный поцелуй… – отозвалась она.
– Нет, – покачал я головой. – Не получится.
– А ты попробуй, – сказала она.
– Хорошо, – согласился я. – А там посмотрим, что выкатит нам вечер, чем всё это кончится.
– Тем, чем всегда кончается один-единственный целебный поцелуй, – протяжно сказала она и обняла меня. Губы у неё были сухие и чуть в углах запёкшиеся. Рядом со своим глазом я вдруг увидел зрачок, огромный, серый, широко раскрытый, и она собрана вся в нём, уйдя из моих рук, которые остановились на спине её, где под лопатками билось ненужное чужое сердце. Вроде даже она освободилась не только из моих рук, которые обнимали её, но и от своего сердца, и от похудевших за день губ.
За день устаём очень. Бездельники тоже устают за день. День создан для того, чтобы уставать. Кем бы ты ни был, ты устанешь днём, где бы ты ни был – пускай, в погребе под трёхметровым скатом бетона. Не доверяем ни лазам, ни разуму после. Зачем мы ходим, подумал я, устаём, привыкаем, уже целуемся?.. Поцелуй был залогом того, что идём мы не напрасно, что у нас есть цель.
За приопущенным веком мерцал глубоко её серебряный зрачок, между ним и моим лицом – тем, что было перед ней (и ничего больше) – расстояние было нарушено. Если бы придумать время, подумал я, если б в полуслепой цепи его отрезков отыскать меня, пока я совсем не пропал, очарованный таким вот уничтожением пространства в её зрачке, помутневшем, набирающимся некой волшебной матовой влагой, – во что бы то ни стало отыскать и понять, почему мне полагается относиться к ней с недоверием; что ей надо от меня в эту пору, когда давно должны были бы расстаться, раскланяться, обменяться ничего не стоящими номерами телефонов, предполагая на завтра каждый своё, но и общее: то, допустим, что мы забудем друг о друге, когда разойдёмся, и, бесспорно, то, что город когда-нибудь опять сведёт нас; или сами, разбудив любопытство скукой, неодолимым «если», позвоним друг другу, встретимся – неужели для того, чтобы воскресить это мгновение?