А потом, мужики по разным делам идут ко мне: то бумагу кому-то написать, то похлопотать за своего сына, который оказался в бандитах. Порой и брякну о наших большевиках, которые больше пыжатся, чем работают. Им учиться надо, а не делать вид, что они всё знают. Сказанное, конечно, тут же обрастает недобрым комом. Всё это работает против меня. Хорошо, Пётр Лагутин грамотен, но ведь не настолько, чтобы подняться до высоты начальника милиции. Но этот учится, учится у народа, видел я у него гору книжек, растит из себя коммуниста. Похвально. А Сланкин, наш председатель райисполкома, тот ведь письма́ без ошибок написать не может, но никогда я его не видел за книжками, говорит он косноязыко, путано. А чаще стучит кулаком и грозит врагам нашим револьвером. Разве это тип будущего государственного руководителя? Помнишь, я тебе говорил о государственной машине, которую могут развалить большевики? Так вот они ее развалили. Теперь отлаживают заново. Но раз взялись отлаживать, то уж надо это делать во всю силу, не окриком, а умом, как это делал Шишканов. Учился быть руководителем государства. Тогда я не верил, что им, государством, может руководить кухарка, теперь верю, если та кухарка засыпает с книгой. Не боги горшки обжигают.
– Почему бы тебе с твоей грамотностью не стать государственным деятелем? – спросил Устин.
– Причин много, но главная из них, что я не смог и не смогу до конца принять большевиков, хотя действий против них не проявляю, как это делал ты.
– Настраивать мужиков против безграмотного Сланкина – разве это не действия?
– Я говорю правду и только правду. И здесь я начинаю понимать, что самое страшное в наше время – это говорить правду, трогать чувства безграмотного Сланкина. Ему, ясное дело, обо всем доносят. И он нашел ход, вымарал меня в такой грязи, что и за сто лет не отмыться. Что может быть хуже того, что мне пришили? Да, дочки любят меня. И когда узнали, в чем меня обвиняют, старшая, как мне передавали, стала психически больной. Они дворянки, чувствительности им не занимать. Обычная девушка плюнула бы на все эти наговоры и жила бы себе спокойно. Сланкин тонко понял, что этим можно отвадить от меня мужиков. Теперь ко мне они не пойдут. Говорил о высоких материях, внушал им правильность политики большевиков, а сам, сам оказался сожителем с приемными дочерьми. Подлецом и сволочью оказался. Вот и ты мне не веришь, смотришь на меня волком, хотя сам из той же стаи. Даже тебе, если уж говорить честно, бандиту, о котором говорят, как об убийце, такое противно. Чего же взять с простого мужика? Он теперь обойдет меня за сто верст.
– Об этом мне высокий начальник говорил. Затравить человека проще простого, а вот сделать его человеком снова, почти невозможно. Ты считаешь, что из тебя уже сделали крайнего?
– Нет сомнений. Я – солдат, и ты – солдат, перед тобой-то я уж не стал бы кривить душой, сказал бы, как на духу. Не было греха и не будет. Убрали меня тонко и умело. Судить будут лишь только за сожительство с дочерьми. Убийство корневщиков, самолет – все это не доказано. Да и не было там состава преступления.
– Говорят, у тебя денег много? Откуда они?
– Тебе ли задавать такой вопрос? С охоты. Потом, я стал неплохим корневщиком, нашел плантацию женьшеня, выкопал, можно сказать, озолотился.
– Свидетели есть?
– Нашлись. Кто-то видел меня с дочкой на охоте. Дело обычное, мы и с женой ходим. Одному ходить по тайге, сам знаешь: упал, ногу подвернул, кто-то напал… Один есть один.
– Я тебе верю, Иван.
– А что мне твоя вера? Теперь, кто бы что бы обо мне хорошего ни говорил, всё это будет зависать в воздухе. Эту грязь не отмыть. Отсижу свое, снова в тайгу, зароюсь, отгорожусь и буду жить, но уже не так, уже не там, потому что не смогу открыто смотреть в глаза людям. Заткнули рот навсегда. Вот тебе и Сланкин!
– А я хотел у тебя чуть правды занять, поискать, как ищут бабы друг у друга вшей, – усмехнулся Устин.
– Не надо, о правде я тебе больше ничего не скажу. Правда меня убила. Уже не воскресить. Но не думай, что я стал Фомой неверующим. Если там, наверху, – Шибалов показал в потолок, – и задумываются добрые дела, то здесь, на низу, – бросил он палец в пол, – те дела извращаются, опошляются и подаются народу в искаженном виде, как человек в кривом зеркале. Прощай! Постучи, пусть отведут меня в камеру. Задыхаюсь!..
Устин долго шагал по камере. Вошел Лапушкин.
– Ну что, признался тебе Шибалов в своих грехах?
– И не стыдно вам у меня такое спрашивать? Если бы даже и признался, то всё равно я бы вам ничего не сказал. Скажу другое: если мы будем ломать таких, как Шибалов, Русь скоро обеднеет, людьми обеднеет, правдой тоже. Если бы, гражданин следователь, если бы я рассказал вам о себе, о Шибалове, о моих друзьях, моих метаниях, то вы стали бы мудрее, старше бы стали и еще больше бы полюбили свой народ и Россию.
– А вы расскажите, я тоже плохо стал спать ночами, буду приходить и слушать вас, Устин Степанович.
– Хорошо, я расскажу, только вы это не записывайте, а памятью сердца берите.
– Согласен.