Мне нестерпимо захотелось оглянуться, чтобы посмотреть на Черкесскую гору, дескать, все ли там ладно, и я уже было остановился и было оглянулся, но все-таки успел в последнюю секунду выругать себя и урезонить: «Паря, спокойно. Вот так — шагнул, вот так — шагнул». Я на самом деле пошел спокойнее и, когда даже пропала охота оглядываться, неожиданно споткнулся, а споткнувшись, словно затаился от самого же себя и — оглянулся. Кто-то огромный, в серых лохмотьях восстал до неба и пытался наклониться надо мною. Я отпрянул, но испугаться еще не успел, как понял, что это небо немного расступилось и означило облака, которые с воем срывались с кручи и уносились в заснеженное озеро, и когда я окончательно убедился, что позади у меня никого не было, невесело посмеялся над собою, дескать, надо же так нелепо струсить, а тем временем мне снова показалось, что у меня за спиной кто-то стоит. Я уже не стал таиться и быстро повернулся: и опять за спиной у меня неслись серые облака, они выли и ухали — вернее, выл и ухал ветер, но ветер был чем-то невидимым, а облака я уже хорошо различал в этой сизо-пепельной мгле, и поэтому все звуки в тот вечер я приписывал им. Они, эти облака, постепенно становились для меня некими живыми существами, которые начали вселять в меня страх. Я начал гнать его от себя, а он все рос и рос, и я снова почувствовал, что кто-то притаился у меня за спиной, рывком обернулся и увидел все те же облака: они неслись надо мною, они пролетали возле меня, и я мог потрогать их рукой.
Я уже боялся и ненавидел эти быстрые серые волны, которые мчались и мчались, словно несметный табун, выпущенный из загона на волю, и вдруг меня осенило, что причина моих страхов не эти стонущие в ночи волны и не Черкесская гора с заброшенным кладбищем, а моя спина, которой стало очень неуютно в этой серой тьме.
«Ты, слушай, — сказал я сквозь зубы своей спине, — ты брось это, знаешь. А то я, знаешь… — смешно, конечно, было разговаривать со своей же спиной, но что я мог поделать, если она оказалась у меня такой трусливой, и я не щадил ее и говорил ей всякие нехорошие слова: — Если ты, знаешь… то я, знаешь».
Шел я так, шел, бурча под нос, и в какое-то мгновение почувствовал, что под ногами у меня не крепкая хоженая дорога, а ломкая колючая стерня, и, значит, я давно уже свернул в поле.
Я попытался взять влево, пробежал сколько-то шагов, подгоняемый ветром, но дороги не было, и я, боясь, что меня свалит в озеро, побрел прямо целиком. Мне даже показалось, что я в состоянии остановить весь этот обезумевший табун, который несся за какие-то известные только ему пределы, и вдруг подумал, что это меня водит. Со страху я даже сотворил молитву: «Свят, свят, свят», и даже тайно перекрестился, а перекрестясь, прислушался, не лает ли где собака, не скрипят ли где сани, но за свистом и воем трудно было что-либо расслышать. Тогда я попытался отыскать случайный, заблудившийся в ночи огонек, и я увидел его: он светился прямо передо мною, по всей видимости, горел он далеко, потому что все время пропадал, как будто нырял в волнах. И я пошел на него, стараясь угадать, куда же я иду, к себе ли в Горицы или в Ручьи, а может быть, даже в Веряжу, впрочем, огонь — это уже было жилье, а где жилье, там и тепло, и я мечтал только о том, чтобы скорее его достигнуть, отогреться, напиться горячего — с пылу — чаю, а там уж как бог на душу положит: возьмется кто на лошади отвезти домой, если я, скажем, вместо Гориц выйду в Ручьи, — хорошо, не возьмется — пересплю до утра, а там на свету и сам за милую душу доберусь до Гориц.
Стерня под ногами кончилась и пошла зябь — это я сразу ощутил по отвалам, — стал соображать, где бы это я мог находиться, но сколько ни напрягал память, так и не припомнил, где по осени горицкие поднимали зябь. «Куда же это меня завело? — Теперь я уже не сомневался, что меня водило. — Если это ручьевское или веряжское поле, то я должен был бы пересечь Большую дорогу, а я ее не пересекал. О господи, свят, свят, свят». Огонек тот, замеченный мною какое-то время назад, не приближался и не отдалялся, казалось, все время нырял в волнах на одном месте, как буй, и я шел к нему, потому что идти в другую сторону уже не имело смысла. И пока я так шел, застревая в свежих сугробах, которые наплывали ровными грядами, и ругался про себя, нещадно кляня все на белом свете, и молясь неведомым мне богам, и снова ругаясь, страхи мои постепенно отходили в сторону, и спина моя перестала ощущать, что кто-то там сзади притаился. Я был один и понимал, что я один, и, значит, приходилось надеяться только на себя, и я мало-помалу уверовал, что не пропаду, как бы меня ни водило, дойду до того призрачного огонька, и сразу все станет на свои места.