Мы расставили рачницы по излуке и вернулись на луг. Ленка взяла голубую сумку, и они ушли. Я выкурил сигарету, потом пошел за валежником для костра. Позавчера был ливень, лес хранил сырую прохладу. Я сразу нашел два гриба. Один был белый и чистый, как доктор. Второй сидел под березой. Корни березы не пускали его в рост, он расползался, башка у него была вся в шрамах от врезавшихся корней. Он был очень крепкий. Я обрадовался, будто нашел сокровище, повеселел, стал насвистывать песенку «Мама, я что-то потеряла». Из тонкого прута сделал шампур и насадил «доктора» и этого урода в шрамах.
Аркадий с Ленкой ушли далеко, их было не слышно. Третий гриб строгала улитка, я его не стал брать — оставил ей харч на неделю. В кедах было приятно идти, только сучки потрескивали. Послышались голоса, я подумал, что это Ленка с братом. Оказалось — вышел к заливу. Разговаривали баба с мужиком, ожидая катер. На пристани стояли ящики с луком. Дядя был, видимо, выпивши. Он сошел с настила на берег, стал раздеваться. Тело у него было белое, а шея и лицо — черные от загара. Прикрыв рукой срам, он разбежался и шарахнул в залив, стал рычать и бултыхаться, даже гуси выскочили. Женщина, видно его супруга, равнодушно отвернулась. Мужик вылез, прыгал по траве и не мог попасть ногой в портки, но вовремя оделся: появились две молодухи с корзинами ягод, на базар ехать по морю.
Я пошел краем леса, воображая, что встречу Аркашку с подругой. Ягод было полно. Перелез через глубокий овраг и выскочил на опушку. По тропе гулял Аполлон Георгиевич с Ленкиной мачехой. Они меня не заметили, на мне была рубашка защитного цвета. Евгения Павловна была женщина лет тридцати с небольшим, довольно красивая дама с чуть оплывшей фигурой. Аполлон Георгиевич держал ее за талию. Он был Аркашкин приятель, известный в свое время слаломист. У него было лицо истинного спортсмена, изнуренное стрессовыми нагрузками. Однако весной он оставил спорт, что-то там не заладилось у него. Аркашка понимал людей и говорил, что этот человек развивает бешеную энергию в любом деле, даже которое не стоит выеденного яйца, и дал ему прозвище Фортинбрас. Аполлон Георгиевич, конечно, знал, что этот шекспировский герой — положительный. Остальное его не интересовало. Он охотно откликался, когда его так называли в нашем кругу. Он нравился мне, что-то в нем было непонятное: иногда он задумывался при всех, глаза становились синеватыми от тоски.
Я, притаясь, смотрел на эту парочку и старался ничего о ней не думать. Мне не хотелось думать плохо о Ленкиной мачехе.
Ленка с моим братишкой сидели у бледного костра, пекли картошку и раков. На траве валялись красные панцири, выпачканные в золе. В рюкзаке скрежетали живые раки. У Ленки рот был вымазан черникой. Она улыбнулась мне. Я облегченно вздохнул и показал им мои грибы.
— Господи, — сказала Ленка. — Аркаша, смотри, какой Квазимодо.
Ни черта она не смыслила в грибах.
— Ладно, — обиделся я. — Ты их засуши. Когда разрежешь, они станут одинаковые.
Ленка вздумала загорать. Скинула платьице. Я старался не смотреть на нее.
— Картошка еще не готова. Проверь сетки, — приказал брат.
— Уже помешал?
— Какой ты дурачочек, Венька! Такой дурачочек, — сказала Ленка.
— Ну да, — говорю. — Во всех народных фольклорах младший брат в идиотах фигурирует.
Аркашка треснул меня по затылку. Вроде в шутку, а больно.
— Ладно, — говорю, — у меня живот что-то заболел. Домой пойду.
Они не стали меня удерживать.
— Привет, — сказал я.
— Хлеба купи, — заорал вслед Аркашка.
Я не оглянулся, но спиной чувствовал, как они стали целоваться.
Макарониха толкалась в огороде, полола грядки. За сараем была куча нерасколотых чурок. Над головой ссорились ласточки. Шумели мухи на солнечной стороне. Я взял сношенный топор, стал колоть дрова. Меня всего трясло, будто из нутра выходила речная сырость. Топора толком не видел.
Подошла Макарониха, руки у нее были в земле.
— Ногу-то сколешь, — сказала она. — Топорище замочи.
Я посмотрел на рукоятку. Она и вправду рассохлась, топор съехал.
— Брательник-то твой, белоглазый, опять яйца с гнезд обобрал, — пожаловалась старуха, нагнулась и стала поднимать щепочки для плиты. Платье на бабке болталось, как на вешалке, просвеченное насквозь солнцем. На ногах — чиненые валенки от ревматизма.
— Что взял, заплатим, — сказал я.
— Чего уж там! — заворчала хозяйка. — Я не про то, а что без спросу лазит. Вы родные братевья-то?
— Отцы разные.
— То-то, смотрю, не похожи вы. — Она разогнулась, прижимая к высохшей груди пахучие щепочки, приложила руку к пояснице, охнула. — К дожжу, видать. Так ломит, сил нет…
Она немного помолчала.
— Ленку-то все крутить и крутить. Обратает девку. Глазы у него нехорошие…
— Ладно, — сказал я, — глазы как глазы.
Лезет старуха не в свое дело, будто ей все дозволено. Просто неприятно стало, как она о моем брате думает.
Поросенок, выпущенный на волю, подрывал избяной угол. Макарониха взяла хворостину и ласково замахала:
— Ай, стервец, повадился, — и начала его пропесочивать.
Поросенок поднял рыло и внимательно слушал наставления. Мне даже показалось, что он ухмыляется.