Солдаты уже были в ярде от них, расталкивая в стороны студентов и монахов. Вильям вновь толкнул Якоба, и они сбежали с моста на грязную дорогу у южного берега. Жанна уже торопилась по узкому проулку, и Вильям потянул Якоба следом за ней. Здоровенный послушник бросил через плечо последний взгляд; Жанна и Якоб обернулись тоже. В изножье моста стоял солдат, обнажив меч и поворачиваясь то вправо, то влево. Другой, при помощи монахов, собирал то, что осталось от порванных книг, чтобы бросить их обратно в огонь. А там, в огне, – ноги глубоко ушли в груду поленьев и горящих книг, туловище скорчилось под невероятным углом – горело тело Микеланджело ди Болоньи.
– Он мертв? – говорю я. – Брат Микеланджело мертв?
– Сгорел вместе с еврейскими книгами, – ответила монашка.
Кто-то из сидящих вкруг стола охватил голову руками, кто-то потирал усталый лоб дрожащими пальцами.
– Когда состоялось сожжение? – спрашиваю я.
– Вчера, – говорит Арон, – это был день великой скорби для всех евреев.
– Всей Франции, – говорит Жером. – А теперь мой Вильям и его друзья загнаны, точно звери. Загнаны королем, его рыцарями и королевой-матерью. И все потому, что они пытались спасти несколько книг. Хотя и не сумели.
– Все потому, что они пытались спасти несколько книг, – эхом отозвался Арон.
– И это последнее, что о них известно? – спрашивает Мари монашку.
Та прикусывает ноготь и кивает.
Брат Жером встает. Он потягивается, поднимая над головой свои худые руки, и все его тощее тело, особенно белая борода, сотрясается. Затем он потирает выбритую макушку и говорит:
– Вообще-то мне давно пора быть в аббатстве Мобюиссон. Боюсь, они не впустят меня, если я настолько припоздаю.
Он поворачивается к Мари:
– Знаешь, у них там странноприимный дом. Они пустят тебя туда заночевать, если тебе не по карману комнаты в этом трактире.
Мари тоже встает.
– Я уж и обыскалась, где бы мне устроиться на ночь.
Пивоварша и монах благодарят трактирщика за гостеприимство, прощаются с остальными и уходят в ночь.
– Я тоже пойду поспать, – говорит Геральд, отодвигая свой стул. – Утром, возможно, мы увидим, как проезжает король. Я запишу это для своей хроники.
Арон, мясник, тоже встает. Глаза его полны слез.
– Двадцать четыре… – бормочет он, – двадцать четыре… Сколько же это? Двадцать тысяч книг?
Голос его срывается.
Я делаю в уме быстрый подсчет. Да, похоже, двадцать тысяч звучит правдоподобно.
– Вряд ли во Франции остался хотя бы один Талмуд, – говорю я.
– Не думаю, чтобы остался, – соглашается монашка.
Арон закрывает глаза и бормочет:
– Господи… Господи… почему ты покинул нас?
Затем он вздыхает и топает в одну из крохотных спален трактира, чтобы рухнуть на соломенный матрас. Геральд Шотландский делает то же самое. За столом остаемся лишь мы с монашкой.
Трактирщик собирает пустые кружки и вытирает столы. Еще парочка людей сидит за угловым столом, да один францисканский монах спит, уронив голову на стол.
Ну вот.
– Так в чем состояло их преступление? – спрашиваю я. – Попытка кражи? Попытка своровать несколько старых книг, окончившаяся ничем?
Губы маленькой монашки изгибаются в грустной усмешке.
– Это было и впрямь преступление более чем ужасное – в глазах короля и его матери.
– И что случилось потом? – говорю я.
– Зачем ты так хочешь это знать?
Она положила подбородок на сцепленные руки, глаза ее поблескивают.
Я не отвечаю. Миг спустя я говорю:
– Сказать тебе? В самом деле? Или ты и так это знаешь?
Ее смех точно звон колокольчиков.
– Может, и знаю, – говорит она.
– Знаешь и то, что случилось с детьми после того костра?
– Быть может.
– Расскажи.
Она лукаво улыбается.
Глава 22
Десятая часть рассказа монахини
Солнечный свет был оскорбителен. Он плясал на молодых зеленых почках. Пробивался сквозь ветки и вызолачивал голый бурый подзол. Он просто не имел права так торжественно литься с неба в такой печальный день.
Жанна, Якоб и Вильям сидели на земле в Венсенском лесу, прислонившись к гладким стволам молоденьких деревьев. Гвенфорт положила голову на колени Жанне, потому что именно Жанна плакала горше всех. Но казалось, плачет и Гвенфорт. От уголков ее глаз побежали желтые потеки – что это могло быть, как не слезы.
Какое-то время спустя Жанна сказала:
– И я даже ни разу не извинилась перед ним.
Вильям вытер лицо большой ладонью. Его рука спорыми трудами Якоба была обернута тысячелистником и мхом.
– За что? – спросил Вильям.
– Я его обозвала жирным.
– Когда это ты обзывала его жирным? – спросил Вильям.
– Когда мне было четыре.
Вильям фыркнул.
– Ты также обзывала его ужасным, насколько я помню.
– Он это заслужил.
Вильям втянул воздух в полувсхлипе-полуплаче.
– Оно того не стоило, – пробормотал Якоб.
– Что?
– Умирать за это. Даже если бы мы и спасли все книги. Спасли каждый Талмуд. Оно того не стоило.
Он заплакал еще горше.
Он оплакивал Толстого, Красного, Ужасного монаха – а заодно и своих родителей; словно рушилась одна плотина за другой. Гвенфорт встала, подошла к нему и попыталась сунуть ему голову под подбородок. Он не воспротивился, прижавшись лицом к ее мягкой, белой, длинной морде.