Встрепенувшийся телефонист возился у аппарата, крутя ручку; гудел зуммер — Котовский созывал командиров на военный совет.
Положение дивизии и резервной стрелковой бригады при ней было, несомненно, очень серьезным. Шестьдесят километров для котовцев — один плевый переход. Не в этом дело. Котовский не любил и не умел отступать.
Бригада расположилась в двадцати километрах от Проскурова. Там, по слухам, находились полевой штаб бело-петлюровской армии, обозы есаула Яковлева и несколько эшелонов пехоты и артиллерии. Котовский рассчитал так если внезапно захватить город, неприятель сейчас же отзовет есаула Яковлева для защиты переправ у Волочиска.
Командиры плохо поняли доводы Котовского, но слово «наступать» было для них всегда приятнее слова «отступать». И поэтому уже через пятнадцать минут штаб-трубач играл сбор.
Ночью сильно подморозило, в деревне причудливыми узорами смерзлась грязь. Небо было облачно. На востоке рождался фиолетовый рассвет. Со всех сторон, окликая друг друга в темноте, носились конные ординарцы. В сумерках рассвета раздавались протяжные слова кавалерийской команды, командиры строили эскадроны. Где-то вдали по кочкам мерзлой грязи загромыхали орудия.
На дворе поповского дома разожгли костер. Котовский в меховой куртке и алых брюках во все горло распекал командира батареи Просвирина, кроя его божьим матом.
Широкоплечий Просвирин сутулился. Широко раскрытые ладони мясистых толстых рук он держал за спиной, растерянно шевеля большими пальцами; изредка правая рука отрывалась и прикладывалась, дрожа, к козырьку выцветшей защитной фуражки.
Папаша Просвирин в бою казался гигантом, в мирных служебных делах труслив был необычайно и Котовского боялся как огня. Когда в бригаде что-либо случалось и Котовский начинал метать громы и молнии, умудренные опытом командиры под тем или иным предлогом всегда подсовывали ему Просвирина. Седоусый комбат молча стоял перед взбешенным командиром и моргал добрыми глазами. Отругав Просвирина, Котовский обычно сразу же успокаивался. В это памятное утро Просвирину влетело за то, что у него громыхают орудия.
Собрав из обозных и легкораненых сводный пеший эскадрон (дорог был каждый человек) и оставив его вместе с обозом в селе, Котовский вывел бригаду в поле. Выслали головной дозор и незначительное боковое охранение. Бойцы двинулись в молчании, переменным аллюром. Орудия пустили по целине, чтобы меньше было грохота.
В пяти километрах от города поймали двух казаков. Они сообщили, что в Проскурове сосредоточено несколько воинских соединений и громадное количество обозов. Казаков связали и уложили на пулеметные тачанки.
На подступах к городу у железнодорожного переезда Котовский остановил бригаду. По эту сто-рону насыпи дома железнодорожников утопали в фруктовых садах, здесь было много темнее, чем в поле. Эскадронный Вальдман пошел пешком на станцию и, вернувшись через несколько минут, доложил только что пришел с востока эшелон. Петлюровские солдаты бегают по перрону, звеня котелками и громко перекликаясь.
Мимо бригады прошла группа петлюровских офицеров.
— Какая часть — спросил один из них.
Котовцы молчали. Офицер плюнул и присоединился к своим он был заметно навеселе.
Стараясь меньше греметь, папаша Просвирин расставил у самого шлагбаума свои четыре пушки. Артиллеристы бесшумно окопали их, передки отъехали.
Держа растопыренную пятерню у козырька, Просвирин подошел к Котовскому. Теперь это был совсем другой Просвирин, чем в поповском дворе, — хладнокровный, весь какой-то подобранный. Нагнувшись к Просвирину с седла, Котовский вполголоса отдал приказание:
— Два орудия — картечь! Два — высокие разрывы над городом! Круши, папаша!
Второй полк тихонько снялся и пошел обходить город справа, отрезая отступление. Криворучко, в белом гусарском ментике и черной папахе с красным верком, покусывал усы, дрожа от нетерпения.
— Сто снарядов, — добавил Котовский, — круши, папаша, не томи!
Штаб съехался тесной кучкой позади батареи. Новый комиссар бригады, не обстрелянный еще Борисов, с побледневшим взволнованным лицом смотрел на Просвирина влюбленными глазами. Старый комбат как будто бы сразу стал выше на голову. Рваненький его серый френч распахнулся на груди, сбоку на шее болтался бинокль; широко расставив ноги, папаша Просвирин впился глазами в темный вокзал; правая рука его, высоко поднятая кверху, сжимала белоснежный сигнальный платок.
На перроне по-прежнему звенели котелками и чайниками петлюровцы. Два раза прогудел маневровый паровоз. Мимо батареи, пугливо озираясь, прошел сцепщик с фонарем в руках и двумя флажками под мышкой. Где-то в глубине потрепанного осенью фруктового сада зазвенел придушенный женский смех.
Просвирин с размаху опустил руку, платок в его рукё стал розовым — оглушительным залпом батареи разорвалась тишина.
— Вто-ра-я! — крикнул Просвирин протяжно.
Снова взмах платком, и снова все кругом окрасилось пламенным отблеском выстрела.