Я бы не стал называть это постмодернизмом, который как будто болеет принципиальной шизофренией, когда один его лик обращен к так называемой элите, а другой — к так называемой толпе. Словно святилище с двумя алтарями: бестелесные жертвы от благородных и тяжелые, грубые, скотские туши — подношения от ревущего плебса. В случае Харитонова перед нами нечто иное, более прихотливое, индивидуально-извращенное, надменное, горячечное, предсмертное, загнанное, властное, доверчивое, потаенное (как долго и безответственно можно говорить в среднем роде!). Нечто такое, что возвращает к чистым колодцам старинных историй о сладострастном грехе и умиленном раскаянии (или без оного), сюрреалистически скрещенных с «красивым» или «непристойным» языком позднебрежневской имперской необуржуазности, а потому результат получался также и поп-культурным. Он этот результат предвидел и рассчитывал на него.
Многоголосие харитоновских произведений отличает, по мнению критиков, эту прозу от розановских «Опавших листьев», с которыми она неоднократно, надоедливо сопоставлялась в жанровом и стилистическом отношениях. Говорят, что голос писателя Розанова, вернее, персонажа, примеряющего его интонационную маску, — лишь один из многих голосов, звучащих в слове Харитонова. Получается, что Розанов — персонаж автора «Под домашним арестом». Но столь же уместно сказать, что и Харитонов — любимый герой Розанова. Он типичный «литературный изгнанник», он был «раздавлен», и он же упрямо отстаивал свое искусство.
В русской литературе его голос различим хорошо.
Эдуард Великолепный
Пять рублей за листовки со стихотворениями, он резал себе вены и проливал свою кровь нищего поэта возле двери столичной возлюбленной, которую хотел сделать женой, а она колебалась. К счастью, он не сумел ее удержать — иначе бы не было романа о том, как женщина бросает поэта и как он не знает, что делать с собственной жизнью.
Все это в прошлом: круговорот превращений, расписное балаганное колесо его сансары далеко унесло его от прежних ролей, от стихов, неприкаянности, лирической патетики неудачи. Воинственный как никогда прежде, он надорванным голосом легионера, не успевшего отряхнуть с себя прах Галлии или Дакии, выкрикивает призывы к шахтерам, требуя запрета абортов в России, и юпитеры телевидения освещают его панк-седину анархо-гошиста, морщинистую шею постаревшей боевой черепахи и черную спецодежную кожу имперского национал-большевизма. Но и это едва ли последняя его кожа, ибо он не устал изменяться, бедный, помятый слегка уже человек в арендованной московской квартире — Париж далеко.
На обороте обложки «Убийства часового» Эдуард Лимонов запечатлен в компании с надежнейшим другом — у него ручной пулемет в петлице. Не то Приднестровье вокруг, не то Югославия. Напротив — враг, в его сторону якобы нацелен ствол. Но смотрит Лимонов в объектив фотокамеры. Он знает, что находится не на войне, а на перекрестке мировых взоров. На вселенском подиуме, на игрище честолюбия, на ярмарке смерти, где одна за другой прирастают к лицу единственно верные маски. Он по первому впечатлению — актер, с безошибочным глазомером разыгравший свою жизнь, как роман. Словно (якобы) Юкио Мисима или Хемингуэй — каждый с легкостью впишет недостающие имена. Как не ново, как провинциально и романтично. Подросток Савенко. А ему удалось.