— Ты меня неправильно понял, дядь Лень. Я имела в виду, он плохой писатель и ничего не напишет. Вообще ничего.
— Откуда знаешь?
— Ну я же говорила, больно он легкомысленный, что ли, скользкий.
— Так, так… — Петухов откинулся на спинку стула, о еде забыл напрочь.
— Я думаю, он просто студент-двоечник из литературного института. А может, его просто выгнали, и он хочет своим шедевром о рабочем классе всех потрясти и доказать своим преподавателям, на что способен. Ей-богу, бояться его не стоит. Ничего плохого не напишет.
Петухов смотрел на Дашу, и сердце его сжималось. Наверное, это было единственное существо, к которому он был привязан. Собственный сын давно уехал из дома, жена жила у матери в Ростове, и получилось так, что Даша оказалась самым близким для Петухова человеком. Он жалел ее, удивлялся ее чистоте и наивности. Вот и сейчас он понимал, что девушка воспринимает приезд московского гостя слишком по-детски. Он-то нюхом чувствовал: не все так просто. Объяснить не мог, а только его «собачье чутье» говорило об опасности.
— Ты вот что, знаш-кать, ты жизни не знаешь. У вас, у молодежи, все сейчас легко. Время другое. За вами по ночам не приходили, и за каждое слово ответ держать не доводилось. Я ничего плохого о писателе сказать не хочу. Только ты пойми, он — из Москвы, из столицы. А значит, не наш, чужой.
— Да бросьте вы, дядь Лень. При чем здесь Москва? Ну, скажем, если я в Москву поеду учиться, значит, что, я тоже буду чужая?
— Нет, Дарья, нет. Они там, в Москве, нами, как кубиками, играют. Для них мы только детские кубики. Захотел, дом построил, захотел, знаш-кать, все смахнул одним движением. Я знаю, они ни перед чем не постоят.
— Ты так серьезно думаешь, дядь Лень? — Голос Даши стал тихим. — Но это же страшно. Выходит, мы сами по себе? Мы не дети родной страны?
— Дети, дети, Дарья. Только дети приемные. За счет нас, Даш, живут. Так всегда было. Казаки себя в обиду не давали. А почему? Потому что они себя отдельно числили от всех властей. Власти сами по себе, а мы должны друг друга держаться, от них подальше. Только этим и выживем.
Петухов разволновался, никогда в жизни он не был ни с кем столь откровенен, сейчас он высказывал самые потаенные мысли, и крамольность их казалась ему безмерной. Даши он не боялся, но знал, что и стены имеют уши, поэтому настроение, и без того плохое, совсем испортилось. Предчувствия чего-то очень страшного, из ряда вон выходящего навалились всей своей тяжестью.
Стало душно, но Петухов боялся встать и открыть окно, даже взглянуть в светлый квадрат стекла ему было нестерпимо. Во рту он почувствовал резкий металлический привкус.
— Дядь Лень, что с вами? Вам плохо? — Даша сидела на корточках и заглядывала снизу в глаза Петухова.
Петухов обнял девушку.
— Прости, Дарья, прости. Я втравил тебя в такое дело. Я виноват.
— Что вы? Ничего же не случилось.
— Да, действительно, — выдохнул Петухов, мотая головой, словно пытаясь сбросить с себя тяжелый груз.
И тут Даша сделала то, чего так боялся директор. Она распахнула окно широко, смело, и в комнату хлынул свежий медовый аромат яблоневого цвета.
«Действительно, что это со мной? — подумал Петухов, против воли размякая и наслаждаясь весенними запахами. Тревога и дурные предчувствия словно бы истаяли, отступили прочь. — Ничего же не случилось. Она права, как-нибудь прорвемся».
21.
ОткровенностьЧаек был отменным, с сильным травяным ароматом, горяченький, настоявшийся. Папахин, продвигаясь по служебной лестнице и дойдя до командующего Северо-Кавказским военным округом, вынужден был отказаться от многих своих привычек, бросил курить, оставил любимую женщину (и не одну), и только ритуал чаевничания он сохранял неизменным многие годы. В последнее время это стало для него почти интимным делом и уже никто не допускался к генералу во время утреннего чая. Параллельно с ростом любви к чаю падало служебное рвение Папахина. Вот и сейчас он с отвращением смотрел на маленькое бурое пятнышко в углу гостиничного дивана, на граненый графин посреди круглого массивного стола. Московское начальство предупредило о предстоящих посещениях вверенного ему округа высшими армейскими чинами и буквально в приказном порядке затребовало детальных отчетов. Такого нетерпения Москва давно не выказывала, и Папахин стал сильно тревожиться. Беспокойство нарастало еще и потому, что для него не было никаких видимых причин. Теперь, отхлебывая чаек собственного, так сказать, заваривания, генерал перебирал в голове возможные варианты последствий своей командировки. Из всех нелепейших соображений, которые громоздились у него в голове, выходило только одно: кто-то копает под него. (Ведь нельзя же было серьезно предположить, что Советский Союз начинает войну с Турцией или что в их области готовится диверсионный акт американских шпионов.) Успокаивала только мысль о возможных учениях или об испытании нового оружия. Хотя, с другой стороны, как она могла успокоить? Не дай Бог, Москва решит взорвать у них в округе ядерную бомбу. Эта мысль пугала Папахина не меньше, чем возможная отставка.