Вся комната была наполнена стонами и слезами, но они, однако, не могли нарушить хода его мыслей. Его прощальные слова были длинными, но, кончив их, он велел всем выйти, за исключением его «гарнизона» — так он называл девушек, обслуживавших его. После этого он позвал моего брата, господина Борегара[232], и сказал ему: «Господин Борегар, очень Вас благодарю за Вашу заботу обо мне. Хотите ли Вы, чтобы я открыл Вам нечто, что у меня на душе в связи с Вами?» И когда мой брат выразил желание узнать это, он сказал ему следующее: «Клянусь Вам, что из всех тех людей, которые являются поборниками реформы церкви, я не видел никого, кто был бы преисполнен большого рвения и так беззаветно, искренно и всецело отдавался этому делу, как Вы. Я убежден в том, что Вас привели к этому только пороки наших прелатов, пороки, несомненно требующие коренных исправлений, и некоторые неполадки, вкравшиеся с течением времени в нашу церковь. Я не хочу сейчас отговаривать Вас от Ваших убеждений, так как я никому не предлагаю — чего бы это ни касалось — поступать против своей совести. Но из уважения к доброй славе, которую стяжал себе Ваш род постоянно царившим в нем согласием, род, который я ценю превыше всех других на свете (бог мой, какой род, из которого никогда не исходило ни одного недобропорядочного действия!), — из уважения к воле Вашего отца, этого доброго отца, которому Вы стольким обязаны, из уважения к Вашему дяде, к Вашим братьям, я хочу Вам прямо сказать: избегайте подобных крайностей, не будьте столь нетерпимы и пристрастны, примиритесь с ними. Не входите в особую группу или особую организацию, но объединитесь все вместе. Вы видите, сколько бедствий причинили эти религиозные разногласия нашему государству, и я ручаюсь Вам, что они принесут еще значительно большие. Так как Вы умны и добры, то не вносите этого разлада в Вашу семью с риском лишить ее той славы и благоденствия, которыми она пользовалась до этого времени. Примите дружески, господин Борегар, то, что я Вам говорю, и усмотрите в этом вернейший признак той дружбы, которую я питаю к Вам; ибо до этой минуты я воздерживался сказать Вам это. Я полагаю, что, может быть, Вы, видя, в каком состоянии я это говорю, придадите моим словам больше веса и значения». Мой брат от души поблагодарил его.
В понедельник утром ему было так плохо, что он потерял всякую надежду на выздоровление, настолько, что когда он меня увидел, то жалобно подозвал к себе и опросил: «Брат мой, сочувствуете ли Вы тем бесконечным страданиям, которые я терплю? Не убедились ли Вы теперь, что все то лечение, которое Вы применяете ко мне, ведет лишь к продлению моей муки?» Через несколько минут он лишился чувств, причем обморок был такой глубокий, что казалось, он кончится смертью, пока, наконец, с помощью уксуса и вина его удалось привести в сознание. Но еще долго спустя он ничего не видел, и когда он услышал наши рыдания около него, то сказал: «Бог мой, кто так мучает меня? Зачем меня вырывают из того сладостного и прекрасного покоя, в котором я находился? Оставьте же меня, прошу Вас!» И вслед за тем, услышав мой голос, он сказал: «Как, и Вы тоже, брат мой? Вы тоже не хотите, чтобы я выздоровел? О, ощущение здоровья, вы заставляете меня терять его!»
После этого он почувствовал себя значительно лучше и попросил немного вина; оно было ему приятно, и он сказал мне, что это лучший в мире напиток. «Это не вино, — возразил я, чтобы заставить его заговорить, — это вода». «Это моя ύδωρ αριστόν»[233], — ответил он мне на это. Его конечности и даже лицо были уже холодны, как лед, и все его тело покрылось смертельным потом, пульс невозможно было прощупать.