На этом он закончил свою речь, которую он произнес с такой уверенностью во взгляде и с такой силой в голосе, что мне, который, войдя в его комнату, застал его слабым, еле слышно и с трудом выговаривавшим одно слово за другим, со слабым, лихорадочным, умирающим пульсом, казалось, что он как будто бы чудом обрел в себе новую силу: его кожа порозовела, пульс стал биться значительно сильней, так что я заставил его нащупать мой пульс и сравнить их. Но сердце мое все еще было так подавлено, что я не находил ни слова ему в ответ. Однако часа два-три спустя, когда, как для того, чтобы поддержать в нем это величие духа, так и ввиду той заботы о его славе и чести, которая не оставляла меня всю жизнь, я пожелал, чтобы как можно больше свидетелей увидело эти прекрасные образцы мужества, и число людей в его комнате возросло, — я сказал ему, что краснею от стыда, ибо у меня нехватало духа слушать то, что он, так жестоко страдающий, имел мужество мне сказать; до сегодняшнего дня я не думал, что бог дал нам такую силу владеть собой, и я с трудом верил тому, что мне приходилось иногда читать у историков по этому поводу; но теперь, увидев воочию такой пример, я возблагодарил бога за то, что встретил эту силу духа в человеке, которого я так люблю и который так любит меня, и это послужит мне образцом, которому я в свою очередь последую.
Он прервал меня, сказав, что просит меня поступать таким же образом и этим доказать на деле, что те слова, которыми мы с ним обменивались тогда, когда он был здоров, были не только у нас на устах, но были заложены глубоко в наших сердцах и душах, чтобы претвориться в дело, как только представится случай. Это, прибавил он, подлинное практическое применение наших знаний и нашей философии; затем, взяв меня за руку, он сказал: «Брат мой, друг мой, заверяю Вас, что мне, кажется, приходилось в моей жизни делать не мало дел с такими же усилиями и напряжением, как я делаю это сейчас. И говоря все до конца, должен сказать, что я уже давно готов был к этому испытанию и с давних пор знал свой урок наизусть; и разве я не достаточно пожил, достигнув того возраста, в котором нахожусь? Я как раз собирался вступить в тридцать третий год своей жизни. По милости божьей, я в течение всей моей жизни до этого часа был здоров и счастлив; при превратности человеческих судеб вряд ли так могло продолжаться дальше. Теперь предстояло время обратиться к делам и столкнуться с тысячью неприятных вещей, как, например, с докуками старости, от которых я таким образом избавляюсь. Кроме того, весьма возможно, что я до этого времени жил с большей простотой и незлобивостью, чем это было бы, если бы — что могло статься — мной овладела забота об обогащении и лучшем устройстве моих дел, между тем как сейчас я убежден, что отправляюсь к богу и к праведникам». Увидев, что я слушаю это с нетерпением, он сказал: «Как, брат мой, неужели Вы хотите внушить мне страх? Кому как не Вам следовало бы развеять его, если бы он владел мной?»
В этот же вечер пришел нотариус, вызванный для того, чтобы составить завещание; я велел ему заготовить все на бумаге и спросил Ла Боэси, не хочет ли он подписать завещание. «Не подписывать я буду, а сам все это сделаю, но я хотел бы, брат мой, чтобы мне дали еще небольшую передышку, так как я очень устал и так слаб, что ничего не в силах делать». Я постарался тогда переменить тему разговора, но он внезапно вернулся к ней и, сказав, что перед смертью нет нужды в больших передышках, просил меня узнать у нотариуса, быстро ли он пишет, ибо, диктуя, он не будет останавливаться. Я позвал нотариуса, и он тут же стал диктовать свое завещание с такой быстротой, что трудно было поспевать за ним. Когда он кончил, то попросил меня прочитать записанное и затем, обращаясь ко мне, сказал: «Сколько забот отнимают наши богатства. Sunt haec quae hominibus vocantur bona»[228]. Подписав затем завещание[229], он спросил меня, так как комната была полна людей, не вредно ли ему разговаривать; я ответил, что нет, но чтобы он разговаривал совсем тихо.