Читаем Рассвет в декабре полностью

А вот все испытанное в тот день им самим на этой терраске он помнит, и все ему понятно. И сегодня он чувствовал бы почти то же, что и тогда. К сожалению — да. Каким был, таким и остался. Почти. Чуть поскрести, и там откроется, как недалеко он ушел от мальчишки-дуралея Алешки. Все он помнит. Помнит, как первую зарубку, первый запомненный момент, когда дала о себе знать, так всю жизнь при нем и оставшаяся, эта врожденная черта, несчастное, несуразное, смешное свойство, с которым он, кажется, прямо на свет родился. Рождаются же собаки с долгим туловищем, короткими кривыми лапками, длинными висячими ушами и печальными глазами: таксы. И уже никогда из нее не выйдет ни овчарки, ни фокстерьера, так и Алексей Алексеевич, наверное, как родился, так и помрет таким, каким уже был шестилетний Алешка в тот праздничный день.

Окна по-летнему настежь открыты в сад, праздничный обед в разгаре, стучат по тарелкам ножи, все негромко разговаривают, кто-то похохатывает, тянется через стол, целясь горлышком длинной бутылки в стакан, задевая букет полевых ромашек; из рукава чесучового пиджака высовывается манжета с крупными эмалевыми запонками — лошадиными головками, булькает наливаемое пиво. Солнечный огонек слепяще горит на глянцевитом крае тарелки. И в эту минуту Алешка вдруг замечает, что из переулка в калитку входит незнакомый человек без шляпы. Или, может быть, шляпу он снял из вежливости, входя в чужой палисадник, как будто переступил через порог чужого дома? Он неторопливо обошел вокруг клумбы и, сделав несколько шагов к дому по дорожке, обсаженной маргаритками, остановился посреди палисадника, не дойдя до террасы. Да он и не смотрел на террасу. Он стал, повернувшись в профиль, и рассеянно смотрел куда-то в сторону, на верхушки зарослей сирени, отделявших их садик от соседского.

Он слегка встряхнул головой, отбросив назад длинные волосы, и вдруг запел по-итальянски баркаролу.

Ни малейшего внимания он не обращал на стук ножей, звон посуды и говор на террасе, и шум понемногу стал утихать, кто-то перестал есть, прислушиваясь, другие, продолжая дожевывать, оборачивались к открытым окнам, отставляли на стол стаканы осторожно, без стука.

— Вы подумайте! — минуту спустя сказала тетя Маруня, строго вздевая на нос пенсне — с изумлением и с некоторым как бы неодобрением к тому, что вынуждена признать, высоко поднимая брови. — Очень и очень недурной баритон!.. Что? — и по школьной привычке вызывающе пристально всех оглядела на случай каких-нибудь возражений. Она была учительницей и привыкла, чтоб у нее все шло без споров.

Плавная баркарола, покачиваясь, мягкими волнами плыла над тихим дачным переулком, акациями у заборчика, над отцветшей сиренью, над людьми, вдруг замершими на террасе в какой-то глуповатой, но доброй растерянности над тарелками, испачканными закусочным соусом, и потом случилось то, что с Алешкой уже бывало не раз, когда он слушал музыку — не всякую, а вот такую, на которую в нем отзывалось что-то с такой силой, что все окружающее менялось — не то что исчезало, но переставало иметь значение. Ничто не имело значения, кроме музыки, и он начинал почти понимать что-то самое важное, вот-вот готов был понять и замирал от сладкой тоски ожидания, от предчувствия, что рядом с тем миром, в котором жил он, не очень-то красивый и очень неисправный мальчик с постыдно замаранными, криво исписанными тетрадками, с очень рано постигаемым детьми сознанием истинного своего места в жизни — где-то между совсем бедными мальчиками и мальчиками из красивых богатых дач; не силач, не «юный музыкант», а просто обидно обыкновенный, средний мальчик, с робкой, затаенной надеждой, что рядом с этим дачным миром, точно волшебно отраженный в воде, есть другой, параллельный всему тому, что называют действительностью. И музыка своею властью тебя мягко увлекает, говорит: да проснись ты, смотри — он есть, вот он, этот другой мир. Она как будто встречает тебя на пороге, обнимает и за руку ведет туда, где все меняется, все другое: свои деревья, свои птицы, и часто сама справедливость и добро — такие некрасивые, маленькие здесь — там из жалого сморщенного бутончика распускаются неведомыми цветами. Музыка овладевала им, уводила с грязных мостовых этого мира, испачканных страхом несправедливости, ложью, жадностью, туда, где величие и сила всех злодеев, царей и хозяев мира соскальзывают с них, как маскарадные рыцарские доспехи, обнажая их истинные хилые тела — беспомощные в этом чистом и блаженном мире музыки.

Самым красивым на свете казался Алеше певец. Он пел еще и еще, без всякого усилия, льющимся прекрасным, вольным, как певучее дыхание, итальянским голосом, и все молчали и слушали. Он кончил петь и слегка поклонился в сторону террасы, хотя ему никто, конечно, не аплодировал.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже