Это было время умеренного процветания, подкрепленного бережным отношением Гладстона к идеалам свободной торговли. Британский экспорт никогда еще не рос быстрее, чем в семь лет после 1850 года. Экспорт хлопковых тканей за этот период увеличился вдвое. Экономический либерализм и рост свободной торговли создали беспрецедентный спрос и поддерживали становление, по сути, нового финансового мира. Генри Гайндман, марксист, сумевший совместить свои убеждения с викторианским капитализмом, сравнивал 1847–1857 годы с великой эпохой открытий Колумба и Кортеса. В этот же период у английских викторианцев (по крайней мере, у индустриальных рабочих) зародилась
Дизраэли говорил, что британский народ не любит коалиции — удивительная черта нации, превыше всего ставящей компромиссы. Кроме этого, многое могло бы объяснить еще одно емкое тогдашнее выражение — «воля течения». В 1853 году повсеместно распространилось ощущение, что события выходят из-под контроля и война между Россией и Турцией из-за распада Османской империи неизбежна. В такие моменты голоса пророков и предсказателей судьбы раздаются особенно громко. «Волей течения мы движемся к войне», — написал Абердин в июне 1853 года и всего через месяц повторил: «Нас безнадежно сносит в направлении войны». Слово «течение» было у всех на устах. Но почему трезвомыслящие, рациональные люди чувствовали, словно их уносит неконтролируемый поток? «Хорошо, если бы страну удалось расшевелить, — сказал Дерби своему коллеге. — Однако мы впадаем в гибельную дремоту, за которой следует оцепенение и смерть». Может быть, тяготы жизни развивали в людях безучастность и фатализм, и даже самые опытные и старые государственные деятели предпочитали просто воздеть руки и затеряться в водовороте событий.
Абердин был создан для мирных искусств, но судьба распорядилась иначе. Это был закрытый во многих отношениях человек, надломленный ранней смертью родителей и позднее первой жены. Возможно, именно поэтому он не стремился блистать на авансцене мира. «Вы ищете впечатлений и развлечений в мирских волнениях и зрелищах, — писал он своей знаменитой современнице княгине Ливен. — Я не могу в полной мере выразить вам, как велика моя неприязнь ко всему подобному… С меня достаточно света — я охотно соглашусь не иметь с ним никаких дел свыше того, что диктуют приличия». Через четырнадцать лет после того, как были написаны эти слова, он стал премьер-министром. Он неловко держался и обладал трудным, скрытным характером. Дизраэли вынес ему самый суровый вердикт, написав: «Он держит себя заносчиво и в то же время неуверенно, говорит дерзко и одновременно не вполне ясно, его насмешки холодны, как снега Сибири, его сарказм сух и безжалостен, как Великая степь». Однако были и те, у кого он вызывал симпатию и восхищение. Гладстон называл его «единственным из всех общественным деятелем, которого я по-настоящему любил. Я говорю это совершенно серьезно. Я любил и других, но никого так, как его». Он провел в политике большую часть жизни, но ни разу не впал в циничное самолюбование или лицемерное самоуничижение. Он не был, говоря тогдашними словами, скользким типом. Он был сухим как кость. Пожалуй, невозможно изучать его внешнюю политику, не принимая в расчет его вечное стремление «выполнить свою работу» и «довести дело до конца».