– Тами, погодите. Это вы мне в прошлый раз очень подробно объяснили. Давайте все-таки о том, чем может для вас быть привлекательна эта жизнь. Те же родители. Вы очень трогательно оберегаете их от удара. Значит, они вам дороги.
– Очень.
– Жить с ними дальше, находиться в тех нежных отношениях, в которых вы находитесь, – это не повод?
– Нет.
– Ваши родители – люди религиозные?
– Да.
– Ваше такое решительное отношение к вопросу суицида – это не протест ли против норм иудаизма? Не может быть, что это бунт такой?
– Я не понимаю, что нам даст это рассуждение. По моему эмоциональному градусу это не бунт, у меня нет таких сильных чувств. То, что эти нормы для меня давно не существуют, – это, безусловно, так. Это точно не бунт против родителей. Их религиозность никогда мне не мешала. Они никогда на меня не давили. Ни на меня, ни на моих братьев. Мы всегда очень мирно и дружно жили. Каждый соблюдал что хотел. Давид вот очень религиозный. А Левка говорит, что раз он айтишник, то ему сам бог велел не верить.
– Во что вы верите?
– М-м-м-м… Пожалуй, в хаос. В отсутствие высшего замысла. В это верю довольно убежденно.
– Вам так нужна внешняя опора? И, убедившись в отсутствии этого замысла, вы не видите смысла жить? Не есть ли это на самом деле глубокая религиозная привязка? Которую вы, может быть, не хотите замечать?
– Может быть. Мне, честно говоря, абсолютно все равно.
– Ваша работа? Вы журналист. Вы очень увлеченно работали всегда. Это не повод?
– Нет.
– Почему вы не оставляете жизни права на какие-то сюрпризы? Хаотичность, о которой вы говорите, имеет оборотную сторону: так же, как бессмысленно все рушится, так же может быть и выстроено что-то… что-то замечательное… что-то, что вас увлечет. Почему вы выносите окончательный вердикт именно на этой точке?
– Потому что мне дальше совсем неинтересно. Можете считать, что на этой точке у меня закончились силы верить. Но это не вполне корректное описание. Мне просто дальше по фигу.
– Вы не легко ли сдаетесь? Ведь все-таки…
– Простите, я вас перебью, потому что, что бы вы дальше ни сказали, это будет бестактность. Люди переживают смерти возлюбленных, а также смерти детей – а это уж самое противоестественное, что может быть в мире. Мне не снилось, что люди переживали и переживают. Простите, я тут мериться ни с кем не буду. Я не собираюсь ничего с собой делать, я вам объяснила почему. Но мое право на самоубийство неотъемлемо. В тот момент, когда мне так проще. А соображения надежды тут не работают. Это только сдерживающий формальный механизм. Совесть опять же.
– Представьте себе мир без вас…
– Авигдор, пожалуйста, не надо меня раздражать. Мы теряем время, а я – еще и деньги. Мир без меня живет, и все с ним отлично. Моим родителям очень плохо, и это вам гарантия. Давайте на этом остановимся. Моя лояльность родителям в том числе состоит в том, чтобы к вам ходить. Но и терпению моему есть предел.
– Расскажите мне, пожалуйста, про Арье.
– Мне кажется, мы уже проходили этот момент.
– Да, и вы отказались. Но расскажите мне просто. Как человеку. Я же ничего не знаю. Ну расскажите просто про него.
– Он ужасный раздолбай. Никогда никуда вовремя…
Над морем розовый до похабности восход. Пять утра. Всю ночь трепались и пили на пустом пляже, пили, опять трепались. Давно не виделись, так стосковались друг по другу. Он уезжал на гастроли, она уезжала куда-то, полтора месяца не виделись. Самый красивый мой, черный, кудрявый, кудрявый. Разбегается и делает сальто, дурак, брызги волн во все стороны, на губах солоно от пота и терпко – ладно, это, положим, оставим. Тело такое. Все может. Нету границы. Никогда не болел. Любую температуру сшибал себе сам в два счета. Болеть было как будто унизительно. Неподчинение тела. Мое тело – мое дело. Гуттаперчевый мальчик. Каждый перелом срастался в какие-то такие рекордные сроки… и «каждый перелом мне дополнительная гибкость». Гудини. «Ар, вот тебе это зачем? Ты же уже не цирковой». – «Ну как не цирковой? Я просто расширяю границы. Цирковые бывшими не бывают». Ныряет в море и сидит там под водой. Долго. Я знаю эти штучки наизусть.
«Ну что, детка, домой?» – «Ну погоди, так хорошо». – «Мне в Бен-Гурион к семи, у меня в девять самолет». – «Опять?» – «Тами, ну только не начинай». – «Ты даже мне не сказал!» – «Я говорил, ты прослушала». – «Я не могла». – «Я точно говорил! Правда, пошли, я боюсь опоздать».
И она взрывается. «Туда ты, значит, боишься опоздать! Тут тебе важно быть вовремя! А ты бы хоть на одну встречу со мной пришел вовремя! Хоть бы раз работу не проспал!»
Ох, противно как. Самой как противно. Дуреха вздорная.
А он подходит к ней вплотную и выдыхает в губы: «Малюточка моя. Больше всех тебя люблю, больше всех на свете».