Читаем Равельштейн полностью

Ллойд Джордж – почему я снова и снова к этому возвращаюсь? Понятия не имею, что меня так зацепило, – яростно накинулся на Клотца, пишет Кейнс. «Знаете ли вы Клотца в лицо? Толстый усатый еврей-коротышка, но с блуждающим взглядом и плечами, ссутулившимися в инстинктивном страхе. Ллойд Джордж всегда его презирал и ненавидел. А тут внезапно понял, что готов его придушить. «Женщины и дети мрут с голоду!» – завопил он, а этот Клотц все трепался и трепался о своем золотишке. Премьер-министр сгорбился и изобразил жида, стискивающего в кулаке мешок монет. Из глаз его сыпались искры, и он едва не плевался от ярости. Антисемитизм, который на подобных собраниях и без того лежит на поверхности, вспыхнул в сердцах каждого. Все смотрели на Клотца с ненавистью и презрением; бедняга совершенно вжался в кресло, не зная, куда себя деть… Затем он [Ллойд Джордж] обратился к Клемансо и заявил, что пора положить конец этой обструкционистской тактике, не то, вскричал он, мистер Клотц, чего доброго, примкнет к Ленину с Троцким и растащит большевизм по всей Европе. Премьер-министр замолк. Видно было, как собравшиеся в зале ухмыляются и шепчут друг другу: «Клотцкий!»

Другого еврея – на службе немецкого правительства – звали доктор Мельхиор. Он не имел таких связей со своей делегацией, как Кейнс; Кейнс был на стороне Ллойда Джорджа и против Герберта Гувера во всем, что касалось муки, свинины и финансовых расчетов. Мельхиор разделял мнение Кейнса. По описанию экономиста доктор был «человеком с застывшим взглядом, тяжелыми веками и беспомощным выражением лица… как подстреленный и страдающий от боли благородный зверь. Неужели мы, участники Конференции, не могли отринуть пустые формальности, отомкнуть тройные решетки интерпретаций и поговорить, как нормальные честные люди?»

Германия голодала, Франция была почти обескровлена. Англичане и американцы согласились поставлять продукты питания; одно слово Герберта Гувера – и тонны свинины начали бы поступать в страну. «Я признал, что наши последние действия не располагают к доверию; но я-то говорил от чистого сердца и умолял его [Мельхиора] поверить в мою искренность. Он был тронут и, кажется, поверил мне. В течение всей беседы мы оба стояли. Я в каком-то смысле влюбился в него… Он сказал, что поговорит с Веймаром по телефону и попросит предоставить ему свободу действий… Он говорил со страстным еврейским пессимизмом…»

В ожидании «Скорой» я сидел и читал в небольшом дворике за коваными решетками. Каменный пруд, кустарники, трава – кто-то даже посадил здесь тенелюбивые цветы. В таком месте прекрасно бы себя чувствовали лягушки и жабы, но взяться им было неоткуда. На многие мили вокруг – сплошные груды бетона, кирпича и стекла. Этот тенистый дворик был чем-то вроде комнаты для релаксации. Некоторым высоколобым жильцам дома он наверняка напоминал убежища-гроты, какие в XVIII веке строили для себя английские джентльмены. Человеку необходима какая-никакая защита от жестоких фактов. Чтобы одновременно держать в голове и оазисы и трущобы, надо быть Равельштейном. «Там, снаружи, – смеясь, говорил он, – копы тебе советуют не останавливаться на красный свет. Если остановишься, недолго и пулю схлопотать». Нельзя жить только историей своего времени, считал Равельштейн. И цитировал по этому поводу Шиллера: «Живи со своим веком, но не будь его творением». Архитектор, что воздвиг здесь альгамбровые арки с ручейками и тенелюбивыми растениями, по всей видимости, придерживался той же идеи: «Живи в этом городе, но не принадлежи ему».

Розамунда, сидевшая рядом со мной на краю каменного прудика, совсем не чувствовала себя одинокой или ненужной.

Перейти на страницу:

Все книги серии XX век — The Best

Похожие книги