– Я не знаю правильного ответа, да и никто не знает. Люди обычно создают структурированный образ самих себя, и этот образ придает их личности некую целостность – или подобие целостности, требуемое обществом. Но у Велы не было структурированного образа…
– Ладно, ладно, – перебил меня Равельштейн. – И все же ты считал, что рано или поздно она тебя полюбит. Полюбит, потому что ты достоин любви. Однако Вела все свои душевные и умственные силы тратит на физику. Идея об уютной семейной жизни претит ей, как никакая другая. Итак, перенесемся в супермаркет: твоя жена закупает еды на несколько сот баксов и платит молодым преступникам за то, чтобы они доставили продукты к вам домой. Готовь это дерьмо сам, жри его в одиночестве и отскребай потом кастрюли, как делала твоя мать после каждого любовно приготовленного ужина. Ты думал, если Вела будет с любовью готовить тебе ужин, она тебя полюбит. И вот ее ехидный ответ: она высылает тебе продукты. Как будто прилетела с другой планеты, ей-богу. Ты, впрочем, тоже пришелец – с планеты старомодных евреев. Чужая душа – потемки, как говорят русские… Ты ведь любишь русские поговорки.
– В данный момент – не очень.
– Ну, так вот что я тебе скажу: русские отнюдь не столь гуманны, как кажется. Все эти восточные империи – полицейские государства, в сущности.
– И чужая душа действительно потемки, но от ГПУ и там не скроешься. Извини, я сегодня не в настроении острить.
– Я заметил, – кивнул Равельштейн. – Итак, она дала тебе понять, что ее тело более недоступно. Срок договора аренды истек. Но ты крайне наивен, если думал, что ваша связь не имеет срока действия. Люди не могут жить без любви или симулякра любви. Приятные дружеские сексуальные отношения – вот чем довольствуются большинство из нас.
Я не ждал, что Вела явится в суд, когда с формальностями будет покончено, однако она явилась: в застегнутом до подбородка плаще, практически мундире, накрашенная и с тугим пучком на голове. Наверное, расшифровать все ее посылы было невозможно. Мне дали попытку – подарили с барского плеча, – но я, очевидно, не оправдал возложенных на меня ожиданий.
Вела обладала некой эзотерической рациональностью, совершенно непостижимой, однако основанной на 18-каратных принципах. И все же в ее царственности была червоточина, какая-то неполноценность. Если вы думали, что понимаете ее мотивы, вы ошибались. «Могло показаться, что такой человек (Чик) может стать мне хорошим мужем, но это была ошибка». Уходила она той же необыкновенной походкой: каждый шаг – словно нажим ногой на лопату, задействованы только пальцы. Пятки – сами по себе. Выглядело это ничуть не гротескно и весьма выразительно, однако что Вела этим выражала – никто не знал.
Розамунда не была «звездой» потока, но училась хорошо. «Она ни в чем не отстает от остальных, – говорил о ней Равельштейн. – Греческий у нее более чем адекватный, и она все ловит на лету, ничего не упускает, тексты понимает отлично. Весьма нервная, неуверенная в себе. А ведь как привлекательна! Да, не из сластолюбивых, зато очень хорошенькая».
Он этого еще не знал, но я – в кои-то веки – опередил его. Я не мог допустить, чтобы Равельштейн сосватал мне Розамунду (для своих студентов он нередко играл роль свахи). Если вы ему были безразличны, то и на вашу личную жизнь он плевать хотел. Но если вас угораздило с ним подружиться, он считал, что должен взять решение матримониальных вопросов в свои руки. И страшно волновался, когда его держали в неведении – особенно те, кого он видел каждый день.
У края тротуара остановилась «Скорая», привезшая Равельштейна из больницы, и мы с Розамундой встали. Я закрыл книгу – на письме Кейнса матери, в котором он рассказывал о своих обязанностях в качестве заместителя министра финансов и члена Высшего экономического совета Великобритании. Мимо быстро и беззвучно проехала каталка, и я увидел обнаженную гладкую дыню Равельштейновой головы, за которой мы последовали сквозь альгамбровые арки, мимо тенелюбивых растений и журчащего замшелого пруда. Каталку ввезли в стеклянные двери с медным переплетом, и Никки поспешил следом.
Мы с Розамундой сели в пассажирский лифт и поднялись на самый верх. Какие-то хулиганы зажали все кнопки, поэтому лифт останавливался чуть ли не на каждом этаже. Двери постоянно открывались и закрывались, и подъем занял у нас пятнадцать минут. Когда мы наконец приехали, Равельштейн уже лежал в постели – но не под балдахином, а на медицинской кровати, над которой механик как раз устанавливал большой стальной треугольник – за него можно было хвататься, чтобы поменять позу. Когда Равельштейна перемещали на стул для занятий ЛФК, основание этого треугольника заводили ему под бедра. Он слабо хватался за стальную трубку, и маленькая жужжащая машинка у изножья кровати медленно поднимала мягкое кресло-подвес в воздух. Его голые отощавшие ноги вдруг оказывались у всех на виду. Поскольку Равельштейн не мог толком открыть глаза, выражение тревоги на его лице оставалось лишь наполовину оформленным.