Я прислушался к ее совету, но легче не стало. Как впоследствии выяснилось, токсин был термостойкий, и правильная кулинарная обработка рыбы меня бы не спасла. Позже, в Бостоне, мне объяснили, что сигуатоксин быстро выводится из организма, однако успевает радикально повредить нервную систему. Ну прямо как синдром Гийена – Барре. Среди первых симптомов – резкая потеря аппетита. Я не мог даже смотреть на пищу. Возненавидел все кулинарные запахи. На ужин я проглотил немного кукурузных хлопьев с молоком, без конца твердя Розамунде, что это даже хорошо – теряю лишний вес. Как и все в Штатах, я был жутко перекормлен.
Французское семейство снизу приехало сюда из Руана, чтобы отдохнуть, побездельничать и забыть о повседневных хлопотах среди тропических красот. Они плавали в теплом море – как и мы с Розамундой. Мы вместе сохли на солнышке и приятно беседовали. Но запахи, шедшие из их кухни, были невыносимы. Помню, я спросил Розамунду:
– Да что за дерьмо они там готовят?!
– Неужели все так плохо?
Затем я прочитал ей лекцию об упадке французского кулинарного искусства.
– Раньше в любом парижском бистро можно было вкусно поесть. Наверное, поток туристов уронил им планку. Или так сказывается исчезновение крестьянства?
– Вот почему мне нравится с тобой жить, Чик: тебе есть что сказать по любому поводу! Но ты совсем потерял аппетит. У меня даже родилась теория: ты был так напряжен – перенапряжен, выжат, – что это умиротворенное местечко для тебя слишком умиротворенное. Ты весь как скрученная пружина.
Ее явно беспокоили мои резкие выпады в сторону соседей.
– Пойдем отсюда. Не могу больше нюхать эту вонь.
– Пойдем.
– Да, тебе нужно поесть. Хорошенько поужинать. Сам я есть не хочу, но ты должна.
Ночами я плохо спал – сердце шалило. Я увеличил дозу хинина, прописанного доктором Шлеем, кардиологом. Таблетки запивал несколькими стаканами хинной воды. Голова у меня была ясная, но почему-то немели ступни.
– Ступни колет, – пожаловался я Розамунде.
– Может, отсидел ноги? Попробуй работать стоя. Или с хинином переборщил?..
– Доктор Шлей сказал, что от мерцательной аритмии его можно пить в любых дозах… Господи! Говорю, как заправский врач.
Мы пошли по пляжу, чтобы не нюхать дым от жаровен на главной улице. Хозяин «Форжерона», вышедший отдохнуть на улицу, сделал вид, что не заметил моего приветствия.
– Пять тысяч миль от Франции – и пожалуйста, ему уже нет дела до politesse [24]
, – сказал я.– Ну, мы же перестали к нему ходить.
– Machts nicht [25]
. Он – свинья, которую обучили манерам, да только они не прижились. Какие всюду ужасные люди! Из дерьма не сделаешь конфетку, как ни старайся.Я сам не понимал, насколько тяжело болен. Только чувствовал, что не в себе и готов взорваться по любому поводу – прямо наваждение какое-то. Я слышал, что повторяюсь, и видел, как расстроена Розамунда. Она не понимала, что делать. Возможно, корила себя за то, что притащила меня на остров.
Расскажу об одной моей навязчивой идее. Я часто говорил Розамунде, что с годами время ускоряется и меня это угнетает. Дни пролетают мимо, «точно станции метро за окном поезда». Для наглядности я упоминал «Смерть Ивана Ильича». В детстве дни кажутся очень длинными, но в старости они «бегут скорее челнока», как говорил Иов. Иван Ильич тоже упоминал «образ камня, летящего вниз с увеличивающейся быстротой… Обратно пропорционально квадратам расстояний от смерти». Твоя жизнь находится во власти гравитации, в процесс приближения твоего конца вовлечена вся Вселенная. Если б только можно было вернуть те полные дни детства… Мы, полагаю, слишком легкомысленно относимся к данным, получаемым от жизни. Наш способ организации этих данных, проносящихся мимо подобно гештальтам – то есть все более обобщенным образам, – превращает наш жизненный опыт в опасную и хаотичную кутерьму переживаний. Мы хотим как можно скорее употреблять и переваривать информацию и невольно упускаем детали – которые завораживают и задерживают внимание детей. Искусство – один из способов замедлить это хаотичное ускорение. Метр в поэзии, темп в музыке, форма и цвет в живописи. Но мы все равно чувствуем, что неумолимо несемся к земле, чтобы в один прекрасный момент с грохотом вломиться в собственную могилу.
– Если б это были пустые слова… – говорил я Розамунде. – Я живу с этим ощущением каждый божий день. Беспомощное обдумывание этого факта само по себе сжирает отпущенное мне время…
Бедная Розамунда, ей приходилось выслушивать эти бредни каждый вечер за ужином, а ведь она надеялась устроить нам романтический отдых, что-то вроде второго медового месяца.
– Ты говорил об этом с Равельштейном?
– Ну… да, говорил.
– И что он сказал?
– Что Иван Ильич сам предпочел marriage de convenance, брак по расчету, а если бы они с женой любили друг друга, все вышло бы иначе.
– Да, бедняжки в самом деле друг друга ненавидели, – кивнула Розамунда. – Читать эту повесть – все равно что лезть на гору битого стекла. Одно мучение.
Она очень умная, моя Розамунда. Мы могли не только беседовать друг с другом, но и рассчитывать на понимание.