Доктор оказался спокойным, «сдержанным», как мы говорим, не склонным ставить мелодраматические диагнозы. После похода к нему я решил не расстраиваться почем зря и спокойно пить прописанную хининовую микстуру. Мы с Розамундой вместе читали «Антония и Клеопатру», вспоминая афоризм Равельштейна о том, что без большой политики невозможны большие страсти. Розамунда плакала, когда Антоний сказал: «Египет, умираю. Умираю!», и Клеопатра приложила к груди гадюку. Потом мы легли спать и уснули, но ненадолго.
Я упал в обморок на холодный кафель уборной. Было темно, и я пытался ощупью выйти из спальни, когда упал. Розамунда не смогла поднять меня и втащить на кровать. Она побежала к хозяйке, и та немедленно вызвала «Скорую». Когда мне сказали, что «Скорая» уже едет, я заявил, что ни за что не лягу в больницу. За свою жизнь я насмотрелся на эти жуткие места – колониальная медицина, особенно в тропиках, была крайне ненадежной.
Розамунда сказала:
– Но ты
Однако, видя мое упрямство, она решила на всякий случай вызвать и того врача-француза. Он жил в пяти минутах ходьбы и совсем не рассердился, что его разбудили среди ночи. Он посветил фонариком мне в горло и в глаза. Между тем в дверях уже стояли два крепких санитара с носилками. Эти чернокожие ребята в комбинезонах раскладывали носилки, когда я остановил их громким заявлением: «Никуда не поеду!»
Розамунда спросила мнение врача, и тот сказал:
– Ну, если не хочется, можно и не ехать. Крайней необходимости нет.
Он отправил «Скорую» восвояси. Санитарам было все равно – они ушли, не сказав ни слова. Разозлилась только машина – ее двигатель, заводясь, громко рычал за окном.
Каким-то чудом мы переждали остаток ночи, а при свете дня – даже не помышляя о завтраке – я сел на крыльцо и стал любоваться черными рифами. Воздух и вода делали свое целебное дело. Одним из главных зрелищ сезона здесь можно назвать тучи бледно-желтых мотыльков. Сами особи не крупные, без всяких узоров на крыльях; их колыхающиеся стаи то и дело вылетают в море и через некоторое время возвращаются в заросли на берегу.
Розамунда была внизу, разговаривала по хозяйкиному телефону, которым раньше нам пользоваться запрещали. Но теперь я заболел, и хозяйка не хотела, чтобы я отдал концы в ее заведении. Солнце еще не поднялось над горизонтом, и света едва хватало, чтобы отличить море от тверди: что-то ровное и плоское от чего-то пустого. Розамунда (обычно сговорчивая, мягкая, неконфликтная) вдруг явила необычайную суровость характера и силу воли. Она недвусмысленно дала понять, что в такую минуту не потерпит брюзжаний хозяйки и жестокого бюрократизма диспетчеров авиакомпании. Поднявшись ко мне, она едва заметно улыбнулась и сказала:
– Улетаем завтра рано утром. Из Сан-Хуана мест предостаточно: День благодарения все-таки. А вот до Сан-Хуана долететь почти невозможно. Но я сказала, что тебе требуется срочная медицинская помощь. Они подготовят инвалидное кресло.
Инвалидное кресло! Никогда бы не подумал, что настолько болен. Молодая и неопытная Розамунда куда яснее видела факты. А я оказался совершенно не готов к кризисам и экстренным ситуациям.
Подадут ли нам такси в такую рань? Да. Во-первых, потому что наша деловитая, красивая, строгая, чернокожая хозяйка не упустила из виду ночной приезд «Скорой» и визит врача. Вероятно, она даже перекинулась словечком с осмотрительным, не до конца честным молодым французом. Но она и не нуждалась в его предостережениях; достаточно было одного взгляда на мое морщинистое, изможденное, невезучее лицо.
Розамунда, не на шутку перепуганная, была только рада, что мы уезжаем. Она уже перенастроилась на Бостон с его тысячами врачей. Моя жена поняла что к чему: на острове мне грозила верная смерть.
– Какие книги и бумаги оставляем здесь? – спросила она.
Ответ был очевиден.
– Самые тяжелые. Особенно «Собрание стихов» Браунинга.
Почему-то я разлюбил Браунинга. Он у меня теперь ассоциировался с местной кухней и соседями-французами.
От чего я не смог отказаться, так это от журнала Деркина – того номера про каннибалов. Я серьезно подсел на повествование американского ученого о жареной человечине, воинах-людоедах и отрубленных головах, глядящих в небо из окровавленных цветочных зарослей на склоне утеса. Человечья плоть, поедаемая человеками, целиком захватила мое – признаю – больное сознание. Хворь сделала меня необычайно чувствительным к такого рода вещам. Ни за что на свете я бы не оставил эти страницы на Сен-Мартене. В оправдание себе еще раз приведу болезнь. Однако журнал бесследно исчез во время перелета.