Облегчение на лице нашей строгой и красивой хозяйки говорило само за себя. Как рада, как горда она была избавиться от столь опасного постояльца! Пусть катится и подыхает где угодно – в такси или в самолете, – только не у нее дома. Она встала на рассвете, чтобы нас проводить. Вышли и французские соседи. Прошлой ночью им тоже наверняка не спалось – помешали огни и сирена «Скорой помощи». Когда они махали нам на прощание, лица у них были добрые и печальные. Хорошие все-таки люди, порядочные. Лицо хозяйки выражало только одно: «Проваливайте скорей». На ее месте я бы, вероятно, чувствовал то же самое. В предрассветных сумерках она махнула нам рукой – скатертью дорога!
Розамунда, имея в виду испорченный отдых, сказала:
– Какой кошмар.
Сидя в дребезжащем и набирающем скорость такси, она прощалась с островом – тоже с изрядной долей облегчения. По крайней мере, ей не придется прятаться от мотоциклиста в маске, который раз или два в неделю проносился по главной улице, – весь затянутый в кожу и в шлеме, как у Бака Роджерса, рот оскален, зубы крепко стиснуты. Полиция чудесным образом испарялась, когда он возникал на горизонте. Люди бросались врассыпную. Он с ревом гонял туда-сюда по улице и явно был не прочь кого-нибудь задавить.
– Местный сумасшедший, – сказала про него Розамунда. – Хорошо хоть мне больше не надо его бояться, отправляясь в аптеку.
Когда мы остановились у огромного зеленого барака аэропорта, занимающего тысячи квадратных футов, Розамунда помогла мне, хворому, пересесть в инвалидное кресло. Я сел, чувствуя себя имбецилом, и подписал необходимые квитанции для оплаты выездных пошлин. Мне казалось, что инвалидное кресло – лишняя мера. Я еще вполне способен ходить, сказал я Розамунде и продемонстрировал это, самостоятельно поднявшись по длинному трапу самолета. В Сан-Хуане я сам спустился – и с облегчением рухнул во второе инвалидное кресло. Большинство сумок свалили мне на колени и в ноги. Потом была проверка паспортов, для которой мне пришлось встать. Но хуже всего оказался таможенный досмотр. Розамунда сама таскала все сумки и чемоданы с ленты на столы для досмотра – открывала их, отвечала на вопросы, затем снова закрывала и волокла обратно для погрузки во второй самолет. Сил у нее было немного, женщина все-таки. И тут я окончательно понял, что стал физически непригоден. Розамунда объясняла инспекторам, что мне нездоровится, но те не особо обращали внимание на ее слова.
В День благодарения самолет был наполовину пуст. Стюардесса предложила мне растянуться на нескольких креслах и отвела меня в задний конец салона, где подняла подлокотники у всех кресел в ряду. Я попросил воды. Потом еще. И еще. Никогда в жизни меня не мучила такая жажда. Главный стюарт, который и сам переболел денге во время войны, поделился со мной кучей полезных советов и предложил кислородную маску. Розамунда настаивала, чтобы я подышал, но мне хотелось только пить.
Она тем временем пыталась дозвониться до моих бостонских врачей. Их было два: «основной» и кардиолог. Кардиолог играл в гольф и был недоступен; «основной» врач уехал в Нью-Гэмпшир на семейный ужин.
Помню, во время полета я принялся вспоминать молодого друга Грилеску, убитого в кабинке мужского туалета.
– Ты уже про него рассказывал.
– Когда?
– Недавно.
– Что-то он у меня из головы не идет. Больше не буду рассказывать, обещаю. Похоже, я каким-то образом связал его с Равельштейном. Видишь ли, я не любил Грилеску, тем не менее находил его забавным человеком, а Равельштейн считал такую позицию бегством от действительности, – и мне это действительно характерно. Называть человека забавным – значит давать ему поблажку. Грилеску якобы был заодно с убийцами. С мясниками, вешавшими людей на крючки для коровьих туш.
Розамунда изо всех сил старалась меня слушать. Даже задавала вопросы, чтобы я говорил. Она жутко за меня беспокоилась.
– Он умер прямо во время отправления естественных надобностей. Стреляли почти в упор. Равельштейн считал, что одна из моих характерных ошибок…
– Он утверждал, что Грилеску повязан с убийцами?
– Да, да! И что я должен это понимать.
– Но того парня убили уже после смерти Равельштейна.
– И все же он был прав. Знаменитый ученый Грилеску, говорил он, – самый натуральный фашист.
Пытаясь отвлечь меня от навязчивых мыслей о Грилеску, Розамунда спросила:
– Что у вас было общего?
– Он цитировал мне мои собственные высказывания.