Очнулась Нюра, полуобморочно шевеля губами да стуча кулаком по копчику: „Нету хвоста, отвалился… Мамы родные!“
А на другой день всё забыла. Как память заводской кислотой вытравили. Нет, жизнь-то она свою помнила: знала, как звать и где батяня прячет казенную заначку… А вот про Небо… забыла! Напрочь! И не заглянет больше в него, не то что прежде. Зато оборотилась к ней ликом Крылатость — „буду, мол, Нюра, тебя лелеять“.
А Нюра полюбила голубей высматривать, как копошатся они на помойке среди бела дня и гнили разложения. А после выправляют божьи парашюты свои и парят в небе. А что происходило с ними потом, то было ей безразлично…
Увяла в ней ещё не успевшая распуститься Радость. Не зацепляло Нюру даже пристальное внимание Васяни, рьяно ей подмигивающего да пытающегося хватнуть за обмякшие к жизни ягодицы.
Как-то в момент его плюшевых домоганий (только провёл рукою по обидчиво надутой коленке) издала Нюра нелепый душещипательный стон укушенной вожделением свиноматки. А ко всему, будто порастеряв силы во время буйной ночи, ослабилась безнадёжно и сползла на пол. А Васяня, засмущавшийся этаким поворотом, долго и совестливо мял в руках шапку, униженно бормоча: „Нюр, ну ты чё?..“
А Нюру меж тем потянуло на „горькое“. После той самой беспутной случки забеременела она неизъяснённой доселе болью, но не собственной единоличной, а за целый Мир. И с тех пор скорбела уже ежечасно.
Порою шкатулочка звала её внутрь, и мысль о вышнем разврате была невыносимой. Не желала она отверзать Неизведанное и однажды замуровала-таки Блудливую-по-Душам-Чужим в печь, наместо выпавшего кирпича, за изразцом расписным с изображением белой кукушки.
И всё плакала отныне, белугой рыдала, новородившись Вселенскою Мусорщицей…
„Приглядное жилище“ — деловито вышагивала бабка Меланья, замеряя пространство, — и швету много…»
И впрямь, казалось, его столько, что он даже начинал звучать. Повсюду, завораживающе, тонко, словно в игольном ушке… Динь-динь…
«Надо ж, и пещка ладная… да ш ижрасщами. А ты глянь, кака птица!..»
И какой бы ладной фигуркой ни представала Меланья в чей-то вышней игре, Белая Птица смерти уже надвигалась на закатное дышло города, чтобы лишить бабку этой обременительной пользы.
«Швету… швету… много швету…»
«Да, Хаббитыч-то помер. Сказывают, последнее время устремлённо-обеспокоенно в одну точку глядел, покаянный», — шелестели бабоньки на лавочках…
А прах его Нюра схоронила, по завещанию, в проказнице-шкатулке. Вот оказия… И в храм отчего-то больше не ходила — Сладчайший Бог отдавал ей теперь неизбывной горечью…
Лишь роняла всё слёзы, роняла…
Девственная похабница…
Дети сливового дерева
«…И сказал Иисус: „Будьте как Дети…“ Они исполнили наказ Его…»
Дальше я не припомню.
Бабушка молилась своему, незнакомому нам Богу — за то, что она такая, какая есть. А ночами кто-то за её домом делами странными занимался… И тогда будто сама земля, вздыбливаясь гнилостными телесами к Небесам, шелестела тысячью членистоногими тварями: «Гуй Дао… Шшш-ээнь Дао…» А небо волоклось вспухшей жилистостью вожделений: «На дыбу её!» И от песни этой Любви запредельной содрогались рыданием лона бездонные недра тверди.
В то краснокожее время мы были термитами-недомерками, каждое лето совершая опустошительные набеги на бабушкино пристанище, а она потчевала нас пирожками и легендами об Императоре Чу; да не знали мы ровным счётом ничего ни о Пути демонов, ни о Пути богов. А чего ещё было ожидать от голоштанно-картузной орды, кроме зазубрины постгородского воспитания? Из года в год Волька, Лёнчик и я, словно прожорливые шелковичники, всё шире разворачивали ненасытные чрева и, сами того не ведая, пряли сакральные узоры будущих жизней, наливаясь соками Несусветного, затаённого в нас.
Позднее не то чтобы нечто закралось в душу… — оно впрыгнуло в меня поспевшим паразитом — мерзостно, с личиною-головой, — для того лишь затейливого обновления. Растрескаться коконом!., каким обрастало насмерть испуганное осознание дна, когда летней ночной испариной бытие указало мне на зловонное исчадие собственной плодовитости. Запросто: с пылу с жару. А пока мы резвились бесшабашно, до поры — без устали.
«Но ведали разве?.. что чада — те лукавы, за рукавичкою прячущие самое что ни на есть дорогое, образа святые. „Припрячем… Припрячем…“ — дабы не уличили нас лики Богом Прославленных, упреждающих с укоризною».