Пока летел самолетом, как-то не волновался, вроде ехал в обычную командировку, сколько раз вот так летал и ездил за семнадцать лет работы в газете и после того, но ни разу не был там. То говорил себе, что никого у меня уже там нет, то задерживала работа, а может, просто боялся сердечной боли… В Ленинграде пересел на поезд, проехал Нарву, замелькали вдоль дороги подрезанные елочки, валуны по обочинам полей, поляны, сплошь поросшие желтыми одуванчиками… Затревожили, врываясь грохотом, поезда, позабытые названия станций, и защемило, защемило сердце. Вышел в тамбур. Засквозил ветер, громче загрохотал поезд, трясло, мотало последний вагон, убегали из-под колес рябящие шпалы, уносилась, замедляя вдали стремительный бег, дорога, уносилось время… Две девчонки с ученическими портфелями стояли у вагонной двери, наверное, ехали домой из техникума или училища, вспомнил, как так же ездил из Нарвы домой в воскресные дни, так же ждал, когда покажутся знакомые домики и бараки, промелькнет переезд, напахнет дымным запахом завода…
И вот перрон, позади сорок лет, война, жизнь… Тот же серый кирпичный вокзал, та же прямая со сбегающимися вдалеке рельсами колея железной дороги, та же черная коксовая гора за сланцеперегонным комбинатом, только больше зелени и просторней, пустынней за переездом, где улица, на которой когда-то жил.
Пошел напрямик от вокзала и не нашел ее. Был сквозящий пустырь, тянулись асфальтовые дорожки к заводской ограде, стояли редкие деревья, желтели покрывшие землю одуванчики. Остановился на ветру, озираясь, искал хоть какие-нибудь приметы, по которым мог что-то узнать.
Ветер, редкие деревья, железнодорожная насыпь. Прежде за домами железной дороги не было видно, лишь доносился оттуда стук поездов, пахло паровозным дымом и еще наносило солдатским, махорочным, когда останавливались воинские эшелоны. Теперь насыпь, вокзал, завод, куда по утрам уходил на работу отец, — все стало как будто ближе, на виду, и черная коксовая гора за поселком кажется совсем рядом. Или сдвинулась, сжалась тут земля?
Редкие прохожие торопятся по своим делам. Остановил молодого холеного в прильнувших к лодыжкам джинсах: «Вы здешний?» — «Да, а что?» — «Где-то тут была Цветочная улица, Ыйе тянав… Я жил на ней до войны…» Молодой пожал плечами: «Не знаю, около завода все дома снесли». Спросил пожилую женщину с пестрой хозяйственной сумкой. «Ыйе? Нет, не знаю». Говорю: «Я жил тут до войны…» — «А-а», — и тоже равнодушно мимо. Еще у кого-то, и тоже — «Не знаю…» «Улица Ыйе?» — и опять — «Не знаю…»
«Люди, постойте! Люди! Меня увезли отсюда мальчишкой в сорок первом. Я тут жил, я тут жил до войны… Я вернулся через сорок лет!» Это я себе кричу, сам себе кричу. Спазм сжимает горло. Кажется, не цветы вокруг, а снежная пелена. Слепящая целина, и холодный ветер насквозь.
И вдруг увидел березу. Над толстым искривленным суком отец когда-то прибил скворечник, а внизу возле кучи песка, где летом играла сестренка, вкопал столбики для качелей. Чуть накренившаяся старая береза… Только не было тогда вокруг этих редких вытянувшихся деревьев, росли низенькие акации у калитки, нет скворечника. Да, это то место, тут проходила улица, тут была дорожка к крыльцу дома, на который в последний раз посмотрел тогда.
Пошей по траве, по цветам, прикоснулся к стволу, погладил холодную белую кору. Вот я и пришел, вот вернулся. Хорошо, что нет никого рядом, никто не видит моих слез. Лишь в конце пустыря, как изваяние, стоит какая-то женщина — ждет кого-то, а может, тоже пришла на улицу, которой нет. Шевелит ветер листву над травой, над примятыми одуванчиками. Мир праху твоему, детство… Летел, ехал за тысячи верст и вернулся на пустырь. Слишком долго ехал, поздно вернулся. Вот она боль, которой боялся. А может, лучше, что нет той улицы, нет дома, где, испуганно сжавшись комочком в углу, осталось детство. Может, увидел бы все, и стало еще больней.
Но он, тот пожелтевший от сланцевого дыма оштукатуренный домик, остался в памяти, как и другой, который тоже иногда вижу во сне, — та деревенская изба, где родились уже мои дети. Был когда-то молод, только что минула война, был еще впереди тот крытый посеревшим тесом домишко, были деревня, дочурки, бегущие навстречу, когда возвращался домой. Поднимешь их, обнявших тебя, несешь от калитки к крыльцу; в клочьях вечернего тумана Васюган, пахнет печным дымом, рекой, полем, что светлеет на бугре за поскотиной. И это в прошлом — деревня, те поросшие травой забвения васюганские поля. И радость, и боль, сбывшиеся и несбывшиеся надежды. Но снова теплой волной нахлынет нежность, сожмется сердце от любви, когда беру на руки уже свою маленькую внучку. Крепко держатся за меня горячие ручонки, будто опять обнимают маленькие дочери, сестренка, которой всегда шесть лет, будто обнимает меня мама. За каждой болью радость, за каждой радостью боль. Но всегда надежда. И так хочется жить…