— А в квартиру ту после Васеньки поселили нового судью с семьей… — вздохнула она. — А мне отказали этот домишко. Вот и живу здесь в глуши, знакомые все далеко. Да и не осталось уж почти никого, поразъехались, кто — помер… И вообще… друзья да знакомые любят угощение, прием, а не стало ничего этого — и их след простыл…
Я пью крепкий, душистый, мастерски заваренный чай и молчу, чувствую себя неловко: надо ведь соглашаться, поддакивать или хоть как-то поддерживать разговор.
— Сыновья давно женились, уехали, да у них уж и дети свои. Ко мне заезжают редко, детей не доверяют… Вы ведь сейчас какие — все переиначиваете по-своему. Да-а… А я все плачу по Васе. Не думала, что он так быстро уйдет от меня. День и ночь работал последние годы, да и по гостям хаживали, а силы-то уж не те были. Как же мне туго без него, если бы вы знали… Ведь какая жизнь была! Вася был честный, скромный, никогда и слышать не хотел, чтобы что-то достать, привезти, зато авторитет какой имел, уважение. А я, бывало, словчу: намекну какому председателю или жене его, он мне тушу баранинки пришлет… по недорогой цене, маслица или медку бидончик. Конечно, узнай Вася об этом, досталось бы мне на орехи.
Нелегко мне слышать сейчас все это. О беспредельной честности дядьки действительно в те годы передавали из уст в уста. И я гордился этим. Как-то, еще при жизни мамы, останавливался у нас на день проездом один из его сотрудников. Помнится, он рассказывал, что дядя часто ездил по делам своим дорогой, которая проходила через совхозный сад. Остановят, говорил, бывало, его женщины-работницы, да по простоте душевной сыпанут ему в телегу яблок отборных с полведра. А он помнется-помнется, отъедет малость от них, чтобы не видели, и все под яблоню высыпает.
— …нет, так и придется, видно, мне свой век доживать в одиночестве. Года два назад, признаться, делал мне предложение полковник один, отставник. Староватый, правда, седой, да что ж поделаешь, Васеньку, думаю, уже не вернуть, так хоть чтоб одной не быть. Расписались с ним, как положено, и уже собрались было мой домик продать, поселиться в его квартире неподалеку от центра, он возьми и умри… — Анна Акимовна приложила к глазам тонкий кружевной платок.
— Третий инфаркт… а два других-то от меня скрыл, скры-ыл. Да-а… жизнь!
Мне вдруг совершенно отчетливо показалось, что когда-то уже подобное было со мной, я слышал какие-то такие же слова, и голос этот был. Странные штуки все-таки творит порой с нами память. И тут я совершенно явственно ощутил крепкий, терпкий запах зрелой уже конопли, которая когда-то густо разрасталась за домом дяди.
— Вы… простите меня, пожалуйста, я немного устал… — не слишком решительно выдавил я из себя, отставляя в сторону чашку.
— Господи, да что же это я, действительно! — Анна Акимовна засуетилась, поднявшись. — Постелить ведь надо. Я сейчас, мигом… — Она вышла.
А я остался в нелегком раздумье. Была глубокая ночь, и предстояло еще как-то уйти из этого дома. Сейчас или утром. И впереди было прощание с Анной Акимовной. Я подошел к чернеющему проему окна. Взгляд мой опять коснулся блестящих в электрическом свете, выстроенных по ранжиру слонов. И я вдруг на мгновение горячо позавидовал им, не одушевленным, не умеющим думать, но знающим свое место в строю.
В том ветхом, доживающем свой век бараке, со множеством комнат друг против друга, все почему-то по-особенному относились к Агафье Блинковой — высокой сухощавой старухе с морщинистым, точно запеченное яблоко, лицом. Может быть, это было потому, что в комнате Блинковых висела пожелтевшая фотография, с которой смотрел сквозь грустную улыбку молодой военный в гимнастерке со шпалами на петлице и орденом, привинченным возле кармана. Он был офицером и погиб в Бресте на второй день войны. Жильцы барака хорошо помнили сына Агафьи, к его званию относились с большим уважением, и даже само слово «офицер» имело для них высокий, внушительный смысл. А может быть, уважали Агафью за то, что, оставшись после войны с тремя детьми, она выдюжила и, хотя была еще молодой, не «ловила» мужиков, как иные послевоенные вдовы, растила детей сама и воспитывала их как умела. Впрочем, все воспитание ее заключалось в стремлении вовремя накормить голодных детей, ухитрившись разделить им поровну те постные обеды конца сороковых годов, проследить, чтобы дети не перессорились из-за хлебного довеска, да наказать, чтобы комнату содержали в чистоте. За последним Агафья следила особенно, и две ее дочери — старшая Лидия и младшая Евдокия — по очереди выскабливали добела дощатый пол и трясли самотканые половики.
Не могли не почитать Агафью и за то, что работа у нее была уважительная, хотя и скромная — доверили ей убираться в районном отделении милиции, а в свободное время ей удавалось подрабатывать в палатке, торгующей субпродуктами. И там Агафью ценили, и за прилежание, усердность она получала время от времени поощрения в виде денег или скромного дополнительного пайка. Но и это не спасало семью от полуголодных дней, от постоянной нужды.