В то лето я жил у отца на даче в Мичуринце, принимая себя за подающего надежды литератора. Письмо стало событием и для меня, и я предложил отцу написать за него ответ. Попробовал – и не получилось. Еще раз и еще. На это ушло много дней. Я никак не мог нащупать той мысли, которую хотел выразить. Цензура, как она была устроена в Союзе, приспособленчество, идеология – все это лежало на поверхности, а спорить с очевидностями было не очень интересно. Мысль же моя, сложившаяся гораздо позднее, была в том, что человек бывает несвободен изнутри, что он воздвигает в себе идеологического идола и тот становится его цензором. Идол создает свою картину мира как свою проекцию вовне, цензор же ее охраняет. Охраняет себя, как свою идентичность, а не только повинуется из страха запретам ЦК КПСС. Чтобы стать свободным, идола этого надо в себе победить. Я мог бы процитировать любимейшую мной строку ап. Иоанна: «Дети, храните себя от идолов», но в то время еще ее не знал. Словом, провозившись порядочное время, я был забракован во всех вариантах ответа, после чего отец меньше, чем за час, написал письмо, которое привожу, сократив в два раза. Одна фраза в этом письме моя.
«Уважаемый Александр Исаевич!
Ваше письмо произвело на меня большое впечатление. И не только задержал я ответ, потому что лежал в больнице; в конце концов, мог я написать Вам несколько строк, и находясь в постели, но Ваше письмо поразило меня, как откровенный и резкий голос, раздавшийся из неосвещенной части нашего мира. Что он существует, это я, разумеется, знал, но я жил в освещенной части и подчинялся ее законам. Бывали годы, когда я был захвачен и искренно увлечен партийным стилем мышления, господствовавшим в стране.
Литература рассчитана на миллионы людей. После Сталина ее воспитательное значение поднялось. Она должна объяснить (так, как это необходимо партии), что же произошло в стране? Объяснить, не упоминая имени Сталина. При Сталине государственная безопасность освобождала цензуру от многих забот. Уничтожались не только абзацы или книги, уничтожались сами писатели. Даже имен их не оставалось. Теперь заботы цензуры многократно увеличились. Те писатели, которых раньше просто уничтожили бы, теперь сталкиваются с цензурой. Кроме того, увеличилась у писателей потребность в истине и соответственно иллюзии того, что ее можно открыто провозглашать. Простите, но мне показалось, что Ваше письмо является данью этой иллюзии.
Я уверен, что у каждого советского писателя есть и не напечатанные произведения, и свои обиды на цензуру. Даже у меня, критика, вероятно, наберется не менее 50–60 печатных листов, которым если суждено увидеть свет, то, вероятно, через много лет после моей смерти…
Такова и судьба моей книги „Герцен и Чаадаев“, написанной еще в 1929 году81.