— Никогда не забуду впечатления. Раз в Нью-Йорке мне передали приглашение на вечер в незнакомый дом — хозяйка русская и жаждет видеть русского. Прихожу — встречает меня статная старуха. Оказывается — внучка последней грузинской царицы, замужем за доктором. Она увлекла меня в угол… Лились воспоминания и излияния — я никогда от незнакомого человека не слыхал столько поведанного близкого, частного, личного. Я затруднился бы что-нибудь вспомнить; я знал, что это мне говорилось не для того, чтобы я запомнил: есть речи, в которых важно устье, в других важен исток. Я слушал, не слыша; я помню только «Кавказ… царица… институт»; я помню беспокойный веер, помню на черном платье, вместо брошки, бриллиантовое «А» — фрейлинский вензель императрицы Александры Феодоровны, и я помню никогда так ясно не испытанное ощущение клетки… Как крыло, бился черный веер…
— Кавказские горы в нью-йоркской тесной квартирке…
— А то помню, в еврейской школе рабочего квартала в Чикаго — маленькие девочки, только что приехавшие из России. Я с ними заговорил по-английски — еще не умели, заговорил по-русски — слезы помешали…
— Забудут?
— Надо надеяться… И со всем тем, хотя после Америки я видел такие сказки человечества, как Индия, Цейлон, Каир, — когда я вернулся домой, ярче всего передо мною стояли американские воспоминания: свистки, колеса, грохот, гудение — и спешка, вечная спешка, отсутствие праздности, отсутствие отдыха, движение вперед, безжалостное отсутствие оглядки. Вам случалось когда-нибудь в детстве попадать на фабрику с колесным гудением — молоты, поршни, ремни, огнедышащие жерла, — и вдруг вы потеряли старших?.. Вот такое первое впечатление. Потом свыкаешься. Вокруг вас бегут, и вы бежите: поневоле побежишь, если отстать не хочешь.
— Так что сказки поблекли?..
— Поблекли перед рекламными афишами. Сказка — прошлое, реклама — будущее. Америка — окно в будущее.
— И неприятно смотреть в это окно?
— Художник содрогнется, философ покачает головой.
— А историк?
— Историк все возьмет.
— Не брезглив?
— Так же мало брезглив, как индус из касты чистильщиков.
— Не понимаю.
— В Индии люди, исповедующие религию Брамы, на касты разделяются, вы знаете?
— Знаю.
— Ну вот, самая низшая каста — чистильщики.
— Так не брезгливы?
— Ведь и брезгливость понятие относительное. Вы допьете стакан, из которого хлебнул другой?
— Зависит, кто.
— Ну вот видите, а у индусов нет большего унижения: там перед харчевнями груды черепков лежат — разбитые глиняные чашечки: каждый, выпив, разбивает, чтобы другому не досталось.
— Как мы с зубочистками делаем.
— Ну вот, такая же психология, только там это связано с религией… Так я забыл про это и однажды на прогулке полюбопытствовал хлебнуть какого-то туземного напитка; не понравилось мне, и я в невинности предложил допить своему проводнику. Надо было видеть, с каким негодованием все присутствующие отшатнулись. Вдруг кто-то из них, видя мое замешательство как человека, ищущего, куда освободиться от предмета, крикнул: «Вот, ему отдайте». Проходил чистильщик. Я протянул ему чарку, он взял и стал пить. Надо было видеть презрение, с которым окружающие, молча, как за зрелищем, следили за его движением. Он выпил. Бросил и он свою чарку оземь, вероятно, чтобы после него собака не выпила. Обтерся, поклонился. Кто-то, махнув рукой, сказал: «Выпил». Окружающие вышли из оцепенелого внимания. Чистильщик пошел своей дорогой… Но я никогда не слыхал в устах человека большего презрения к человеку, чем этот возглас «выпил».
— Собака, едящая падаль?
— Хуже.
— Одну сказку расскажите, только одну.