В Оренбурге Пушкину захотелось сходить в баню. Я свел его в прекрасную баню к инженер-капитану Артюхову, добрейшему, умному, веселому и чрезвычайно забавному собеседнику. В предбаннике были картины охоты, любимой забавы хозяина. Пушкин тешился этими картинами, когда веселый хозяин, круглолицый, голубоглазый, в золотых кудрях, вошел, упрашивая Пушкина ради первого знакомства, откушать пива или меду. Пушкин старался быть крайне любезным со своим хозяином и, глядя на расписной передбанник, завел речь об охоте. "Вы охотитесь, стреляете?" — "Как же-с, понемножку занимаемся и этим; не одному долгоносому довелось успокоиться в нашей сумке". — "Что же вы стреляете — уток?" — "Утоок-с?" бросил тот, вытянувшись и бросив какой-то сострадальческий взгляд. — "Что же? Разве вы уток не стреляете?" — "Помилуйте-с, кто будет стрелять эту падаль! Это какая-то гадкая старуха, валяется в грязи, — ударишь ее по загривку, она свалится боком, как топор с палки, бьется, валяется в грязи, кувыркается… Тьфу!" — "Так что же вы стреляете?" — "Нет-с, не уток. Вот как выйдешь в чистую рощицу, как запустишь своего Фингала, — а он нюх-нюх направо, нюх налево, — и стойку: вытянулся, как на пружине — одеревенел, сударь, одеревенел, окаменел! Пиль, Фингал! Как свечка загорелся, столбом взвился…" — "Кто, кто?" перебил Пушкин с величайшим вниманием и участием. — "Кто-с? Разумеется кто: слука, вальдшнеп. Тут царап его по сарафану… А он (продолжал Артюхов, раскинув руки врознь, как на кресте), — а он только раскинет крылья, головку на бок — замрет на воздухе, умирая, как Брут!"
Пушкин расхохотался…
В Оренбурге был инженерный майор… необыкновенный балагур, самый веселый рассказчик и охотник…
"Вы стреляете уток?" спросил его Пушкин.
"Как уток! — воскликнул с притворным гневом майор, — чтобы я стал охотиться за такой дрянью! Утку убьешь, она так и шлепнется прямо в грязь. Нет, мы ходим за востроносыми; того подстрелишь, он распластает крылья, и умирает на воздухе, как Брут".
… Едучи в Берды, Пушкин говорил ему [В. И. Далю][340]
, что у него на уме большой роман, но он не соберется сладить с ним. "Погодите, — прибавил он, — я еще много сделаю; я теперь перебесился".19 сентября.
… Он [Пушкин] усердно убеждал меня написать роман и повторял:
"Я на вашем месте сейчас бы написал роман, сейчас; вы не поверите, как мне хочется написать роман. Но нет, не могу: у меня их начато три, — начну прекрасно, а там недостает терпения, не слажу".
Пушкин потом воспламенился в полном смысле слова, коснувшись Петра Великого, и говорил, что непременно, кроме дееписания о нем, создаст и художественное в память его произведение:
"Я еще не мог доселе постичь и обнять умом этого исполина: он слишком огромен для нас, близоруких, и мы стоим еще к нему близко, — надо отодвинуться на два века, — но я постигаю его чувством; чем более я его изучаю, тем более изумление и подобострастие лишают меня средств мыслить и судить свободно. Не надобно торопиться; надобно освоиться с предметом и постоянно им заниматься; время это исправит. Но я сделаю из этого золота что-нибудь. О, вы увидите: я еще много сделаю! Ведь даром, что товарищи мои все поседели да оплешивели, а я только что перебесился; вы не знали меня в молодости, каков я был; я не так жил, как жить должно; бурный небосклон позади меня, как оглянусь я…".
Последние слова свежо отдаются в памяти моей, почти в моих ушах, хотя этому прошло уже семь лет.
[Пушкин говорил о Петре: ] "Я стою вплоть перед изваянием исполинским, которого не могу обнять глазом— могу ли я списывать его? Что я вижу? Оно только застит мне исполинским ростом своим, и я вижу ясно только две-три пядени, которые у меня под глазами".
* Приходилось Пушкину вступать в такой разговор:
"А ну-ка, дедушка, расскажи нам, сделай одолжение, про Пугача".
"Для кого Пугач, ваша милость, а для меня царь-батюшка Петр Федорыч". "
Конец сентября.
Ст. Шатки, между Арзамасом и Лукояновым, по пути из Оренбурга.