– Благодарю за последнее и уверен, что мусульманская муза послужила бы вам не хуже бессарабской и бахчисарайской. Но знаете ли, что я сделал бы на вашем месте? Я предпочел бы поездку в армию графа Эриванского – в колыбель человеческого рода, в землю св. Ноя, в отчизну Зороастров, Киров и Дариев, где еще звучит эхо библейских, мифологических и древне-исторических преданий… Один переезд через кавказские поднебесные выси – эти живые развалины природы, сколько раскрыл бы пред вами радужных красок, неуловимых теней и высоких идей!.. Ведь и брат ваш там? Но когда зоркий глаз ваш, ваша пытливая мысль исчерпали бы и истощили до дна поэтические и исторические сокровища этой романтической земли, тогда от вас зависело бы испросить позволение перешагнуть к нам – в Европейскую Турцию.
– Превосходная мысль! Об этом надо подумать! – воскликнул Пушкин, очевидно оживший.
– Итак, теперь можно быть уверену, что вы решительно отказались от намерения своего ехать в Париж?
Здесь печальное, угрюмое облако пробежало по его челу.
– Да, после неудачи моей, – сказал Пушкин, – я не знал, что делать мне с своею особою, и решился на просьбу о поездке в Париж.
Заметив мою улыбку, он спросил:
– А вы что думаете об этом намерении?
– Александр Христофорович уверен, что вы сами не одобрите этого намерения. Что же касается до меня, я думаю, что оно, выраженное прежде просьбы вашей об определении в армию, не имело бы ничего особенного и, так сказать, не бросалось бы в глаза, но после… Впрочем, зачем теперь заводить речь о том, что уже не существует? Завтра, часов в семь утра, приезжайте к Александру Христофоровичу: он сам хочет говорить с вами. Может быть, и теперь вы с ним уладите ваше дело. Между тем я обрадую его вестью об улучшении вашего здоровья и расскажу ему о нашей с вами беседе. Прощайте! Да хранит вас бог любви и вдохновения. От всей души желаю, чтоб к завтрему вы были совершенно здоровы и чтоб судьба свела нас с вами по ту сторону сторожевых Балканов. Будем верны золотым надеждам! Что впереди, то не потеряно.
Мы обнялись.
– Постойте еще на минуту! Мне отрадно повторить вам, что вы воскресили и тело, и душу мою! В память этих незабвенных для меня минут позвольте передать вам то, что на этот раз я имею, с братскою моей надписью.
Тут Пушкин взял экземпляр его поэмы «Цыгане», лежавший возле его постели, и написал на заглавном листе:
«23-го апреля 1828 г. СПб. Такому-то от Пушкина».
…Я жил в гостинице «Демут», где обыкновенно квартировал А.С. Пушкин. Я каждое утро заходил к нему, потому что он встречал меня очень любезно и привлекал к себе своими разговорами и рассказами. Как-то в разговоре с ним я спросил у него – знакомиться ли мне с издателями «Северной пчелы»?[200]
– А почему же нет? – отвечал, не задумываясь, Пушкин. – Чем они хуже других? Я нахожу в них людей умных. Для вас они будут особенно любопытны!
Тут он вошел в некоторые подробности, которые показали мне, что он говорит искренно…
Пушкин навел разговор на приключения Свиньина[201] в Бессарабии, где тот был с важным поручением от правительства, но поступал так, что его удалили от всяких занятий по службе. Пушкин стал расспрашивать его об этом очень ловко и смело, так что несчастный Свиньин вертелся, как береста на огне.
– С чего же взяли, – спрашивал он у него, – что будто вы въезжали в Яссы с торжественною процессиею, верхом, с многочисленною свитой, и внушили такое почтение соломенным молдавским и валахским боярам, что они поднесли вам сто тысяч серебряных рублей?
– Сказки, милый Александр Сергеевич, сказки! Ну, стоит ли повторять такой вздор? – восклицал Свиньин…
– Ну а ведь вам подарили шубы? – спрашивал опять Пушкин и такими вопросами преследовал Свиньина довольно долго…
Рассуждая о стихотворных переводах Вронченки[202], производивших тогда впечатление своими неотъемлемыми достоинствами, он [Пушкин] сказал: «Да, они хороши, потому что дают понятие о подлиннике своем, но та беда, что к каждому стиху Вронченки привешена гирька».
Многие его [Пушкина] замечания и суждения невольно врезывались в памяти. Говоря о своем авторском самолюбии, он сказал мне: «Когда читаю похвалы моим сочинениям, я остаюсь равнодушен: я не дорожу ими, но злая критика, даже бестолковая, раздражает меня». Я заметил ему, что этим доказывается неравнодушие его к похвалам. «Нет, а может быть, авторское самолюбие»… Я уговаривал Пушкина напечатать остроумную его отповедь «Атенею», но он не согласился, говоря: