Дельвиг погостил у меня короткое время… между прочим, передал мне одну твою фразу, и ею меня несколько опечалил. Ты сказал ему: «Мы нынче не переписываемся с Баратынским, а то бы я уведомил его – и пр.». Неужели, Пушкин, короче прежнего познакомясь в Москве, мы стали с тех пор более чуждыми друг другу?..
Желая повидаться с Мицкевичем, я спросил о нем у Пушкина. Он начал говорить о нем и, невольно увлекшись в похвалы ему, сказал между прочим: «Недавно Жуковский говорит мне: «Знаешь ли, брат: ведь он заткнет тебя за пояс». Ты не так говоришь, – отвечал я. – Он уже заткнул меня».
Пушкин пересматривал со мной весь мой разбор и со множеством мест согласился.
– Чувствий у Баратынского, Языкова и Дельвига не найдете. Баратынский и Языков мои ученики – я уж у них учиться не буду.
* Человек поэта встретил нас в передней словами, что Александр Сергеевич очень болен и никого не принимает.
– Кроме сожаления о его положении, мне необходимо сказать ему несколько слов, – отвечал я. – Доложи Александру Сергеевичу, что Ивановский хочет видеть его.
Лишь только выговорил я эти слова, Пушкин произнес из своей комнаты:
– Андрей Андреевич, милости прошу!
Мы нашли его в постели худого, с лицом и глазами, совершенно пожелтевшими. Нельзя было видеть его без душевного волнения и соболезнования.
– Правда ли, что вы заболели от отказа в определении вас в турецкую армию?
– Да, этот отказ имеет для меня обширный и тяжкий смысл, – отвечал Пушкин.
– А именно?
– В отказе я вижу то, что видеть должно – немилость ко мне государя.
– Но справедливо ли это?.. И не должно ли видеть здесь совершенно противного? Вы просили об определении вас в турецкую армию, заметьте – в армию. Чем же можно определить вас? Не иначе как юнкером. Нарушить коренное и положительное правило, т. е. переименовать вас в офицеры, согласитесь, это дело невозможное. Здесь кстати привести весьма примечательные слова покойного императора: «Если государь будет нарушать законы, кто же после сего будет уважать и исполнять их?» Но тут еще не все. Если б и удовлетворили ваше желание – к чему повело бы оно? Строевая и адъютантская служба – не ваше назначение. Нет сомнения, что, при докладе государю о вашей просьбе, его величество видел дело яснее и вернее, чем мы, теперь его разлагающие. Притом можно ли сомневаться, чтобы наш великий монарх не знал цены вашему гению, если только можно в глаза говорить по убеждению; можно ли сомневаться, чтобы сердцу государя не было приятнее сберечь вас, как царя скудного царства родной поэзии и литературы, для пользы и славы этого царства, чем бросить вас в дремучий лес русской рати и предать на произвол случайностей войны, не знающих различий между исполинами и пигмеями? Мне кажется, что все это стоит вашего внимания и даже решительно имеет право на особенное утешение ваше, как и на глубокую, так вам свойственную, благодарность к царю-отцу, уже вполне делом высказавшему свое лестное к вам благоволение. Подумайте об этом и скажите свое мнение: я готов слушать ваши опровержения.
При этих словах Пушкин живо поднялся на постели; глаза и улыбка его заблистали жизнью и удовольствием; но он молчал, погруженный в глубину отрадной мысли.
Я продолжал:
– Если б вы просили о присоединении вас к одной из походных канцелярий: Александра Христофоровича[195], или графа К.В. Нессельроде[196], или И.И. Дибича[197] – это иное дело, весьма сбыточное, вовсе чуждое неодолимых препятствий.
– Ничего лучшего я не желал бы… И вы думаете, что это еще можно сделать? – воскликнул он с обычным своим одушевлением.
– Конечно, можно.
– До отъезда вашего в армию?
– Вам известно, что день отъезда его величества назначен послезавтра: стало быть, расстояние от сегодняшнего числа до 25-го слишком коротко. Мне кажется, что Александру Христофоровичу удобнее будет доложить об этом государю в дороге.
– Вы не только вылечили и оживили меня, вы примирили с самим собою, со всем… и раскрыли предо мною очаровательное будущее. Я уже вижу, сколько прекрасных вещей написали бы мы с вами под влиянием басурманского неба для второй книжки вашего «Альбома северных муз»[198].