Снизу голубоватые, пестрые от золота изречений пилястры мечети. Верх мечети плоскими уступами тонет в сине-черной вышине. У дверей мечети, справа, ярко-красный ковер «шустерн»[176]
с грубыми узорами. По углам ковра горят на глиняных тарелках плошки с нефтью – недвижимый воздух пахнет гарью и пылью. Спиной к мечети у дальнего края ковра сидит древний мулла, серый, в белой широкой чалме. За ним, к углам ковра, сбоку того и другого, два писца в песочных плащах без рукавов, в голубых халатах: один в белой аммаме[177] ученого, другой в ярко-зеленой чалме. В вишневых плащах без рукавов, в черных халатах под плащами к ковру почтительно подходят мужчины парно с женщинами в чадрах, узорно белеющих в сумраке. По очереди каждая пара встает на песок, стараясь не тронуть ковра. На колени муж с женой встают, держась за руки, встав, отнимают руки прочь друг от друга. Мужчина говорит:– Бисмиллахи рахмани…
– …рахим! – прибавляет мулла, не открывая глаз.
– Отец, та, что преклонила колени здесь, рядом со мной, не жена мне больше.
– Нет ли потомства?
– Отец, от нее нет детей.
– Бисмиллахи рахмани… – говорит женщина.
– …рахим! – не открывая глаз, прибавляет мулла.
– Тот, что здесь стоит, не желанный мне – хочу искать другого мужа…
– Нет ли от него детей у тебя?
– Нет, отец! Он не любит жен – любит мальчиков…
Мулла открывает неподвижные глаза, говорит строго:
– По закону пророка, надо пять правоверных свидетелей о грехах мужа. Без того твои слова ложь, бойся! Помолчав и снова закрыв глаза, продолжает бесстрастно: – Бисмиллахи рахмани рахим! Когда муж и жена уходят из дому, не сходятся к ночи и не делят радостей своего ложа, то идут к мечети, платят оба на украшение могил предков великого, всесильного шаха Аббаса йек абаси[178]
– тогда они не нужны друг другу и свободны.Пара разведенных встала с земли. Муж уплатил деньги писцу в аммаме ученого, жена – писцу с левой руки муллы, в зеленой чалме. Рыжий сказал про себя:
– У нас бы на Москве по такому делу трое сапог стоптал, а толку не добился! – Он подвинулся в сторону, желая наблюдать дальше развод персов, но от угла мечети, мелькнув из синего сумрака в желтый свет огней, вышел человек, одетый персом. На рыжего вскинулись знакомые глаза, и человек, курносый, бородатый, спешно пошел в сторону шахова майдана.
– Пэдэр сэг[179]
, стой! – мешая персидское с русским, закричал рыжий, догнал шедшего к площади, уцепил за полу плаща. – Ведь ты это, Аким Митрич?– Примета худая – рыжий на ночь! Откуль ты, московская крыса?
– Не с небеси… морем плыл.
– И еще кто из нас сукин сын – неведомо! Мыслю, что ты, Гаврюшка, сын сукин!
– Эк, осерчал! Думал о кизылбашах, а с языка сорвалось на тебя!
– Срывается у тебя не впервой – сорвалось иное на меня, что из Посольского приказу[180]
дьяка Акима Митрева шибнули на Волгу!– Уж это обнос на меня, вот те, Аким Митрич, святая троица?
– Не божись! Не злюсь на то: Волга – она вольная…
– Пойдем в кафу, подьячему с московским дьяком говорить честь немалая.
– Был московской, да по милости боярина Пушкина и подьячего Гаврюшки стал синбирской, стольника Дашкова дьяк.
– Все знаю! Государево-царево имя и отчество в грамоте о ворах пропустил?
– А ну вас всех к матери с отчествами-то!
– Ой, уж и всех, Аким Митрич?
– Да, всех, – курносый сердился.
– Ужли и великого государя?
– И великого царя, всея белые и малые Русии самодержца, патриарха, бояр сановитых, брюхатых дьяволов.
– Ой, да ты, в Ыспогани живучи, опоганился, Аким Митрич!
– Чего коли к поганому в дружбу лезешь, крыса!
Шмыгнув глазами в сумраке, рыжий засмеялся:
– Вот осердился! Я сам, глядючи на здешнее, сильно хаю Москву.
– И царя?
– И великого государя!
– И патриарха?
– Патриарха за утеснение в вере и церковные суды неправые!
– Ну, коли так, пойдем в кафу, о родном говоре соскучил много!
– Давно пора, Акимушка! Чего друг друга угрызать?
– То правда!
Кафа – обширная, под расписной крышей на столбах, кругом ее деревянные крашеные решетки. У входа за решетку, на коврике, поджав ноги, сидел хозяин с медным блюдом у ног, между колен кальян. Оба, рыжий и его приятель, входя за решетку, сказали:
– Салам алейкюм!
– Ва алейкюм асселям!
– Зачем сегодня плата ду шаи?[181]
Хозяин кафы толкнул изо рта мундштук, щелкнув языком:
– Два хороших мальчики, новы… Хороши бачи!
Посредине кафы из белого камня фонтан, брызги его охлаждают душный воздух. Около, на коврах красных из хлопка, сидели персы, курили кальян. Ближе к наружным решеткам в железных плетеных цилиндрах, делая воздух пестрым, горели плошки. Убранные в блестки, с нежными лицами, как девчонки, в голубых с золотом шелковых чалмах, увешанные позвонками, с бубнами в руках, руки голые до плеч и украшены браслетами, – кругом фонтана плясали мальчики лет тринадцати-четырнадцати. На поясах у них вместо штанов висели перья голубые, желтые, с блестками мишуры. По коврам дробно, легко скользили смуглые ноги. Часто в пляске перья крутились, мелькали смуглые зады. Иные из персов, выплюнув мундштук кальяна, скалились, хлопая в ладоши:
– Сэг![182]