– Батько, вона еще сатана твоего суда ждет: «Знает меня атаман, пущай сам», – так и сказал, не смели без тебя…
– А ну – ведите!
К атаману толкнули боярского сына в алой котыге, лицо густо заросло курчавой черной бородой, длинные кудри спутались, закрыли глаза.
Разин нахмурился, рука пала на саблю.
– Старое приятство, сатана! В Москве у бани с бабой?..
– Тот я… секи, твой.
– Эй, дайте ему попа, коли какой жив!
– Попа мне не надо, атаман! Хоша я патриарший, да к черту…
– Открутите с него веревки!
– Эх, руки-ноги на слободе – дайте шапку, голоушим неохота помереть!
– Забыл я твое имя, парень.
– Еще раз скажу тебе, атаман, – зовусь Лазунка Жидовин!
Боярский сын расправил левой рукой курчавую бороду, из правой текла кровь.
Разин глядел сурово, опустил голову, будто силясь что-то вспомнить, вздохнул, ткнул концом сабли в палубу, залитую кровью.
– Дайте ему шапку! – Атаман поднял голову, лицо повеселело, когда на боярского сына нахлобучили монашеский колпак. Он шагнул вперед и выдернул саблю…
– Гей, казаки! Как бился он, сильно?
– Сатана он, батько! Бьет из пистоля не целясь и цельно, будто так надо…
Подвернулся еще казак:
– Много он наших в Волгу ссадил – хотели первым вздыбить, да сказался, вишь, что к тебе, батько!
– За удаль в бою не судят! На то бой. – Разин поднял саблю, боярский сын глядел смело в глаза атаману, подался грудью вперед.
– Шапка ладаном пахнет… чужая, монашья… Секи, атаман.
Разин засмеялся, опустил саблю, спросил:
– Как ты служил боярам?
– Служу, не кривлю душой.
– Письменный ты?
– С детских годов обучен в монастыре, потому патриарший.
– Сатана ты! Побежишь от меня или будешь служить?
– Чей хлеб ем, от того не бегу!
Разин вложил саблю.
– Живи, служи мне.
– И то спасибо.
– Гей, дайте ему руку окрутить – кровоточит!
– Раз, два! Робята-а… заворачивай стру-у-ги-и!
Струги с песнями повернули к бугру. На палубах их голубели кафтаны приставших к казакам стрельцов.
Небо светлело, белесый туман осел в низины, по серебру простора плескало размашисто голубым, отсвечивало красным вслед челнам с гребцами в запорожских шапках. Все гуще несло по воде запахами трав с широких лугов, где бродили кочующие стада кобылиц хищного Ногая. Черные птицы с деревянным карканьем садились на мертвые тела, укачиваемые исстари разгульной Волгой…
7
С ордынской стороны от берега Волги две косы песчаных, на них чернеют смоляными боками обсохшие, покинутые струги. На горе над Волгой кабак, с версту в просторных полях голубеют в знойном тумане бревенчатые стены города с воротной деревянной башней. Город четырехугольный, на углах его, кроме воротной, башен нет… За стенами города монастырь, стены церквей высятся – белеют штукатуркой, окна церквей узкие, главы жестяные.
На берегу в кабаке прочная из двух половин дверь распахнута – гудят голоса питухов и бабьи взвизги хмельные. У угла кабака на камне, прислонясь спиной к толстой жерди с кабацким знаком – помелом наверху, сидит стрелец в малиновом, выцветшем на плечах кафтане. В глаза стрельцу с Волги бьет белым блеском, стрелец жмурится, бороздит по песку острием бердыша. Ему хочется делать то же, что перед ним шагах в пяти на откосе делают два солдата с короткими саблями в пыльных епанчах.
Солдаты обхватили пьяную краснощекую бабу, пыля песок, грузно впахиваются в него стоптанными лаптями, и, потные, хмельные, бормочут:
– Ты укройся, миляга, в япанчу… Шалая! Она сдох даст и младеню твому – вишь, палит небушко!..
У бабы на руках в тряпье ребенок посинел от бесполезного плача и больше не издает звука, лишь шевелит ртом.
– Ты титьку ему сунь! И покеда суслит… я тя… сама знаешь… сласть!
Баба мотает головой.
– Ой, косоротой! Мне ище ране мамонька заказала: мужиков-псов любить с младенем у титьки – бешеной буде младень-от…
– Истинно! То мужиков, а мы с Васем – солдаты…
Баба пьяно смеется:
– Солдат не к месту! А хто для солдата миронью запас?
– Во што, чуй! У солдата в кажинной бабе доля… Вась, лапай младеня – я жонку япанчей укрою!
– Краше тогда в кабаке, за бочками.
– За ноги выволокут, не дадут, плоть твою всю огадят. Япанча – она те что баня. Держи, Вась!
Солдат тащит у бабы ребенка, передает, другой держит ребенка вверх ногами. Первый широкой епанчей окручивает себя и бабу – оба валятся в песок, от них пахнет потом, водкой, и пылит кругом…
– О, черт! Умял-таки бабу…
Стрелец расплывается в улыбку, прибавляет громко, бороздя песок оружием:
– Эх, солдаты, вам ужо на ужину батоги-и.
– Молчи, мать твою перекати, разбойничий кафтан!
– Ты, полой рот, поправь младеня, заклекнется! Я на тя тогда послух у судьи – в ответ хошь стать?
Солдат поправил ребенка, качает его на руках, а стрельцу говорит:
– Бабу тебе жальче – не робенка?
– Жалеть? Хи! Немало их под вами валяется.
– На-кось, курь! Не на Москве, носов за курево не режут.
Солдат тащит из глубокого кармана епанчи трубку и кисет.
– Запасливый ты! – Стрелец курит, смотрит на Волгу.