— Возьми себя в руки и слушай меня внимательно, Шарк, повторять я не люблю, — спокойно сказал я. — В этой стране нет власти, нет полиции, нет и суда на таких подонков, как ты, но в этом говняном квартале есть Тайгер. Может, я не много могу, но с тобой справлюсь. Ты, наверное, думаешь сейчас о своей всесильной «крыше», о том, что твои отмороженные братки раздавят меня, как таракана. Может, ты и прав. Но ты должен понять, что жизнь — очень хрупкая штука и может улететь в один миг, как голубь с твоего окна. Если я еще хоть раз увижу тебя возле школы, дорогой Шарк, то сначала оторву тебе яйца, — и я снова врезал ему по самому чувствительному месту, чтобы боль перекрыла его страх, — а потом просто пристрелю. Раскрою твою черепушку, как эту вот, к сожалению, пустую бутылку!
Я заглянул ему в глаза и увидел, что он все понял и запомнил. Водянистые, размытые наркотой, они все-таки не потеряли вменяемости, понимания того, что это — моя правда, может, и в безумной форме, но я от нее не отступлю и не променяю на самую прекрасную ложь. Я развернулся и вышел из склада. Добрел до нашего дома мимо бездомных псов и распотрошенных мусорных баков. «Красавец домина, — думал я, — шестнадцатиэтажная гордость нашего социалистического строительства». Но ирония меня не ободрила, похмелье после вчерашнего перепоя никуда не делось, я почувствовал слабость в ногах, меня трясло. Боль во всем теле была настолько острой и раздирающей, что я просто не мог пройти мимо местного магазина. За прилавком с увядшими колбасами торчал старший из близнецов — он родился на час раньше своего брата, и это генетически заложенное лидерство и по сей день определяло его характер. Он нахмурился, а я притворился, что рассматриваю сосиски, слепленные из сои и телячьих жил.
— Дай бутылку «Карнобатской», — попытался я взять его с налету.
— Одному дай под запись, другому дай… тогда зачем мне держать магазин?
— Вечером, Вероника, она…
— Вероника запретила нам отпускать тебе в долг, и думать забудь, Марти.
— Как тут забудешь, голова сейчас лопнет, а руки — сам видишь, ходят ходуном… У тебя что, похмелья никогда не было?
— Я же тебе говорю, что нет!
— Завтра шестнадцатое, матери пенсию выдадут, я возьму у нее взаймы… Ну, будь человеком, Близнец!
Через полгода после того, как моя старшая дочь упорхнула в братскую Америку, я неожиданно получил от нее личный мейл. «Письмо лично для папы», скупо уточняла Мила. Я сел читать ее послание поздно ночью, когда на нашем шестнадцатом этаже воцарилась оглушительная тишина, словно кто-то только что дал мне оплеуху, весь панельный дом напоминал опустевший термитник. На одуревшем мониторе компьютера появились два не связанных между собой предложения:
«После наших незабываемых, сказочных дней в Белграде, я постоянно с надеждой задаюсь вопросом: папочка, ты продолжаешь медитировать? Потому что я тебя люблю!»
Я почувствовал растерянность. Как перед запечатанной бутылкой «Карнобатской» ракии, хотя из-за задержки Вероникиной зарплаты, я со вчерашнего вечера выпивки и не нюхал. И вдруг понял, что заданный Милой вопрос костью засел у меня в сознании, вызвав неясную тревогу, что я не могу изжить его, этот вопрос. Спину пронзила уже знакомая боль, я невольно пошарил рукой в кресле рядом с собой, змеи не было. Без особого желания я пробормотал мантры, заученные у ламы Шри Свани, и с какой-то магической легкостью, с поразительным удивлением от этой легкости весь собрался в искрящийся шарик под пупком, ударился сам в себя, в собственные стены, потом со скрежетом прополз вверх по позвоночнику и повис — невозможный, сияющий — над своей головой. На мгновение подо мной мелькнул притихший Созополь, затем море, засасывающая морская бездна, над которой танцевали волны, я увидел, как, играючи, волны превращаются в пену, а в сущности, видел иллюзорные остатки своего разума. Затем меня обволокла пустота или ее цвет, насыщенно фиолетовый, угрожающе спокойный и бесконечный. Не знаю, сколько все это длилось, но когда я