Она стала обильно потеть, за несколько минут одежда на ней промокла, выражение глаз изменилось — они стали совершенно пустыми, я никогда не видел у нее таких странных, бессмысленных глаз. Судороги волной проходили по всему телу дочери — нет, она не дрожала, а как-то растекалась по простыне… У него не было лица и формы, но оно сжимало Катарине горло, душило ее, обладало ею, как злой мстительный демон, вгрызаясь в каждую ее клетку и доводя ее до крика. Сама Катарина молчала, и я не понимал, откуда у нее силы молчать, в душе я молился, чтобы она хоть застонала. Неожиданно фальшивым льстивым голосом она меня попросила:
— Отпусти меня в туалет… отвяжи.
— Это сопутствующая ломке болтливость, детка, — я вытер полотенцем ей пот с лица, — помнишь, мы ведь договорились, что обойдемся без сложностей?
— Прошу тебя, умоляю… — монотонно бормотала она, — я ведь описаюсь.
— Ты становишься слишком красноречива, дорогая, к чему такие подробности?
Судороги ослабли, но спустя какое-то время налетели вновь, еще более сильные и болезненные, пытаясь скрутить ее в узел, заставляя выворачиваться наизнанку.
— Я здесь, я рядом, папа с тобой… — твердил я, как заевшая пластинка.
Попытался было дать ей успокоительное, выписанное доктором Георгиевым, но она выплюнула лекарство мне в лицо. Я верил, что отцовские ремни выдержат ее метания, но боялся, что она разорвет себе ими кожу рук, пытаясь вырваться и взлететь — навалился на нее сверху и прижал к постели всей тяжестью своего тела. Я должен был спасти своего ребенка. Она впилась зубами мне в плечо, изо рта у нее потекла пена, лицо по-старушечьи сплющилось и смялось.
— Ненавижу… ненавижу… — рвалась она из себя, — животное, педераст, грязная тварь…
Эта неистовость длилась минуты или часы, я потерял чувство времени, на улице была ночь, шел дождь, пела водосточная труба, в распахнутое окно вливалась влажная прохлада, мы с Катариной оба дрожали. Она действительно описалась, я чувствовал острый запах ее извергнутого страдания, впитавшегося в матрас.
— Папа здесь, папа с тобой… — бессвязно бормотал я.
— Мне тяжело… и ты мне мешаешь дышать, — в какой-то миг сказала Катарина, и я понял, что самое страшное уже позади. Светало. Блеклый предрассветный морок показался мне прекрасным. «Теперь мне осталось завершить лишь одно, — мелькнула в голове удивившая меня мысль, — остался только этот… Акула!»
В следующие полтора месяца Катарина пережила еще четыре ломки, но куда более легкие, поверхностные, я бы сказал, человеческие, в том смысле, что мы не теряли голову. Она всегда заранее предупреждала меня об их приближении, не подвела ни разу, не обманула, а взамен я позволил ей рассказывать, что она чувствует, разрешая погружаться в скользкое утешительное течение слов, вербализировать взрывные спазмы сознания и плоти. Мы говорили помногу и обо всем, словно обретая друг друга в этом вынужденном одиночестве, почувствовав, наконец, что она моя дочь, а я ее отец.
Потянулись медлительные скучные дни. Свет, созрев у нас на глазах, приобрел золотистый оттенок осени, зелень совсем скукожилась, ласточки научили птенцов летать. И я, и Катарина уже понимали — теперь она выздоровела. Когда четырнадцатого сентября, в канун первого школьного дня, я загрузил в машину наш багаж и закрыл на ключ дачу, возвращая ее паукам и запустению, Катарина подошла и крепко обняла меня. В руках у нее были отцовские ремни.
— Я люблю тебя, пап…
Я вздрогнул и почувствовал, что земля уходит у меня из-под ног.
— Но никогда не прощу!
— Почему? — я не смел посмотреть ей в глаза.
— Потому что ты видел меня… — она говорила совершенно серьезно, словно мы виделись в последний раз перед разлукой.
— Твою унизительную зависимость от наркотика?..
— Нет, не то… видел меня такой, какая я есть на самом деле.
Так в прошлом году в Симеоново я безвозвратно потерял и вторую свою дочь…
В Софию мы вернулись четырнадцатого сентября. Пятнадцатого, по привычке, я проснулся совсем рано, часов в шесть. Сквозь занавески в комнату пробивалось мутное городское солнце. Было слышно, как мама готовит Катарине завтрак, как шумит душ в ванной, но я не торопился вставать. Перед уходом в школу Катарина заглянула ко мне в спальню, но я притворился спящим. Дождался, когда уйдут мама и Вероника, выполз на кухню и сделал себе крепчайший кофе. Его резкий аромат прогнал сонливость, кофеин ударил мне в голову и приглушил похмелье. Вчера под рассеянным взглядом Вероники (в сущности, она меня не видела, как не видишь предмет, постоянно мозолящий тебе глаза) я вылакал бутылку «Карнобатской» ракии — для храбрости, как вдалбливала нам надоевшая телереклама.