На следующей неделе мы прочно разместились в дачном пространстве, обжили его, пропитали собой полумрак его углов, познакомились со всеми пауками и ласточками, гнездившимися под крышей. Я выкосил заросший жилистым сорняком двор. Катарина вытерла пыль и переставила книги на полках, заброшенная дача стала нашим домом, но главное — мы разместились во времени.
Вставали на рассвете, потому что прикованное ремнями к кровати тело Катарины болезненно немело. Я отвязывал ремни, натирал синяки благотворным бальзамом, оставшимся от отца, потом мы пили кофе и уходили бродить в горы, вдогонку уходящему лету. Купались в местной речушке — вода была ледяной, с запахом тающих снегов и трав. Собирали лесные ягоды, ежевику, грибы, на обратном пути заходили в маленький магазинчик. После обеда валялись в вылинявших от солнца шезлонгах и читали, перебрасываясь потрепанными томиками, — «Кентавр» Апдайка, «Храм золота» Голдмана, «Над пропастью во ржи» Сэлинджера — любимыми книгами моей молодости, которые сейчас с удовольствием открывала для себя Катарина.
— Значит, литература все-таки существует, — сказала мне она, — сейчас на книжном развале на площади Славейкова продается такая галиматья…
— Талантливые писатели всегда были и будут, — ответил я.
— Со мной действительно все в порядке, — сказала Катарина, — ты просто теряешь здесь время.
— Я ведь безработный, что мне делать со своим временем?
— Почему бы тебе не начать новый роман… или хоть попытаться?
— Я еще не готов, он еще не сложился… внутри.
— Мы ведь договорились не врать друг другу, — она наблюдала за мной через свои огромные линзы, словно делая диссекцию лягушки. — Что тебя мучит?
— Ожесточение, — серьезно ответил я. — Я смертельно ожесточился, а с таким чувством можно написать только плохую книгу.
— Тебя распирает ненависть, — она лениво рассмеялась, — ко всему, что случилось недавно?
— Скорее — ненависть к себе самому, мне трудно найти себя во всем, что происходит вокруг. Меня просто нет.
Она замолчала, привычным жестом поправила на переносице очки и неожиданно спросила:
— А с каким чувством пишут хорошую книгу?
— С грустью, — ответил я, — в беспричинной боли, в необъяснимой грусти сокрыты две трети нашего воображения.
— Разве тебе недостаточно грустно, пап?
— Все дело в том, что я еще не придумал чертово название этого романа.
В конце июля нас накрыло постоянное ожидание, мы были так напряжены, что когда я брал ее за руку, нас било током. Мы знали, что это неизбежно, что оно обязательно случится, я только боялся, что это произойдет в самый неподходящий момент. Как-то утром, когда мы брели лесной тропинкой, бегущей параллельно асфальтовой дорожке, Катарина остановилась, сняла очки, чтобы спрятаться за своей полуслепотой, и как-то лукаво шепнула:
— Я должна тебе рассказать, с кем я кололась.
— Нет, — отрезал я.
— Должна рассказать, что именно со мной произошло.
— Нет, — повторил я.
В полиэтиленовом пакете я всегда носил с собой папины ремни и сейчас зашарил взглядом в поисках подходящего дерева. Я боялся, что она будет кричать.
— Это не ломка. Если бы я разговорилась неделю тому назад, наверное, тогда бы соврала. А сейчас я это делаю не для тебя, а для себя. Учусь говорить правду.
Мы сели на обочине под одиноким дубом, и я ее обнял. Во мне накопилось столько нежности и терпения, что мы могли сидеть так до утра. Его звали Пеппи Шарк, что означает Пеппи Акула. Он постоянно вертелся у их школы, и все знали, что он торгует наркотой. И Катарина знала. Он нередко заговаривал с ней, называя «мадам» и постоянно приглашал в какую-то дурацкую мансарду, обещая ей рай. Он казался скорее робким и неухоженным, несправедливо одиноким, чем опасным. И никогда не был агрессивным. Ее поразило то, что даже в жестокий летний зной он ходил в высоких армейских ботинках, но пахло от него как-то особенно. «Не дезодорантом, не дешевым одеколоном, а чистотой», — повторила Катарина. Парень был очень красив — черноволосый, с зелеными глазами, но красота его была какая-то… рассеянная. Он не казался интеллигентным — только чистеньким. Вся грудь и спина у него были разукрашены татуировками, «он казался мне в них раненым», — сказала Катарина. Пеппи прихрамывал: одна нога была короче другой, но жалости это не вызывало, скорее смутное желание его защитить. «Однажды он проводил меня до дома, и пока шел рядом, мне показалось, я попала под гипноз, почувствовала, что засыпаю», — сказала Катарина. Перед торжествами 24 мая[22] Пеппи неожиданно исчез, и она поняла, что ей его не хватает. «Я не была в него влюблена, это точно, — сказала Катарина, но его отсутствие, непонятно почему, ее ужаснуло. — Я не могла ни спать, ни есть, постоянно думала о нем, о его хромоте, о грубых солдатских башмаках, о вытатуированной у него на спине акуле, а может, — она нервно сглотнула, — о том, что я снова осталась одна. Мне это трудно тебе объяснить, но с ним я чувствовала себя защищенной. Он был мне предан».