— Совершенно верно, на нашу любимую дачу, — кивнул я. — Там мы будем только вдвоем, без душевных сложностей, без объяснений и ненужных вопросов.
— Я хочу к маме и бабушке.
— Ну не-ет… О каком костре может идти речь на шестнадцатом этаже?
— Ты жесток!
— Не спорю, — согласился я. — Но ты заметила, с каким безразличием я выслушал все наставления доктора Георгиева? Обмолвился ли я хоть словом, когда он вещал о первой ломке, задал ли хоть один вопрос о том, как обмануть твой мозг и чем заменить наркотический голод? Не-ет, мышка-мишка, мы с ним беседовали о бессмертной душе. Врач, а сомневается в очевидном.
Катарина действительно была умна не по годам, она поняла меня с полуслова и, впившись зубами в сжатую в кулак руку, давясь болью, спросила:
— Чего ты хочешь?
— Хочу, чтобы ты меня простила, — устало ответил я, — потому что мы долго будем неразлучны. Не знаю даже, как долго, моя мышка-мишка.
— Я тебе помогу и… клянусь, больше никогда не буду тебе врать.
Ее слова ударили меня как обухом по голове. Мы чуть не перевернулись — машину занесло на обочину, я еле справился с управлением и остановился, утерев пот со лба. Посмотреть на нее я не посмел.
— Как тебе было говорить правду мне и матери, как было не изворачиваться, когда мы наседали? И эти фрейдистские анализы Вероники, наши безумные поиски символики в твоих простейших поступках, наши попытки рыться в запрещенном, стремление залезть тебе в душу… Ты и в пять лет была умнее нас.
— Это меня и мучило.
— Знаю… это потому, что ты себе не нравилась.
— Да нет, папа, себя я люблю… — в ее голосе тоже сквозила усталость, — это другие мне не нравятся.
— Нужно принимать мир таким, какой он есть.
— И ты тоже мне не нравишься, папа.
— Вот видишь, и ты бываешь жестокой…
Приехали. Весь двор зарос сорняками, высушенная солнцем трава доходила мне до пояса, забор из сетки-рабицы проржавел, все дышало запустением и обволакивающей девственной чистотой. Домик в конце двора умилял меня с детства. Маленький, трогательно-белый домишко, уютно приткнувшийся среди сосен и черешен, с тремя арками, венчающими террасу, и закругленными окошками, он напоминал скрипки моего отца. Папа любил изгибы и мягкость линий, мой скрипичных дел мастер. Хоть создавал отец не скрипки, а душки к ним — самую деликатную часть инструмента, в которой сплетались воедино и изгибы, и мягкость, и таинство звука.
Мы вышли из машины и взялись за руки. Держась за руки, перенесли набитые Вероникой чемоданы, потом вернулись к багажнику за пакетами с хлебом, фруктами, овощами и отбивными; держа дочь за руку, я включил холодильник-ветеран и распахнул окна, изгоняя витавший в доме запах плесени и высохшей айвы, запах долгого отсутствия. Мы вынесли из дома накрахмаленные мамой простыни и пододеяльники, твердые и шуршащие, потом — одеяла и перебросили их через перила террасы, чтоб впитали в себя солнце. Постепенно стрекот цикад сменился тишиной, живой тишиной с приливами и отливами. Я крепко держал Катарину за руку, вначале эта нераздельность нас забавляла, потом ей это надоело.
— Хочу спать, — заявила она.
Я отвел ее в спальню со ставнями на втором этаже, застелил постель, уложил, как маленькую, поцеловал в лоб и только тогда достал старые отцовские брючные ремни. Катарина, снявшая уже очки, как-то слепо взглянула на них, как мы вглядываемся в любое безумие, ей понадобилось время, чтобы понять, что это такое, понять, для чего они. И тут ее улыбка угасла — она поняла. Я ослабел настолько, что меня повело в сторону.
— Ты мне не веришь, — сказала она.
— Наоборот, я тебе верю, — ответил я.
— Неужели все дошло до этого, пап?
— Держись, это лишь начало.
Я заранее дома пробил кривым гвоздем новые дырочки в ремнях. Бережно, чтобы не причинить ей боль, пристегнул к поручням кровати одну ее руку, затем другую, одну ногу и другую, стараясь не пережать ремнем, но пристегнул достаточно плотно. Я сам себя чувствовал распятым, но зная хитрость Катарины, проверил каждую петлю и затянул чуть потуже.
— Как же я так усну? — ее слепота меня обожгла. — И разве можно привязать мои желания, мои сны?
— Смотри, что тебе приготовила бабушка. — Я достал бутылочку с мазью, которую мама сварила из трав для растирания спины отца. Когда тот сломал ногу и долго лежал, на спине у него появились пролежни — болезненные ранки, покрасневшие и сухие, но издающие гнойный запах.
— Когда вечером мы снимем ремни…
— Ты похож на садиста, который готовится к прелюбодеянию со своей дочерью.
— Правда, только правда, — ответил я, — зачем мне тебя обманывать, мышка-мишка?
— Ладно, — смирилась Катарина, — тогда почитай мне.
Я перебрал книжки на четырех незамысловатых полках, сделанных из досок, выбрал любимую книжку Катарины, в обнимку с которой она засыпала в детстве, и ровным голосом стал читать первую главу «Винни-Пуха». Постепенно ее дыхание выровнялось, ресницы отяжелели и опустились, скрывая ее полуслепоту, и дочка продолжила свое путешествие в лето по дороге, которая еще и не начиналась, дороге, затерянной в своей бесконечности, за которой ее ожидало…