— Да, побольше жидкости и овощей, — кивнул я.
— Я работаю врачом уже тридцать лет, — пробормотал доктор Георгиев, — и все еще не могу разобраться с самим собой. Часто задаю себе вопрос, существует ли душа? И если да, то тогда почему мы боимся смерти? Ведь этим же вопросом начинается и оканчивается ваш последний роман?
Он хотел проявить любезность, может, ждал, что я дам какой-нибудь эксцентричный и всеобъемлющий ответ, но мое сознание было пусто, как футбольное поле после матча.
— Мы в состоянии проникнуть в мозг человека, понять, как он устроен, прозреть свою тленность, — глупо ответил я, — но не в силах осязать свою душу. Человек начинает умирать сразу же после своего рождения, вся наша жизнь — умирание. Наверное, мы боимся не таинства смерти, а сна жизни. Боимся, что вдруг можем проснуться в смерти, и тогда…
Лиловая опухоль под ухом у доктора снова приковала к себе мой взгляд, и у меня не было сил его отвести. Я уставился на нее, как загипнотизированный.
— Я подумаю над вашими словами, — смущенно отозвался он, и я почувствовал, что он тут же их забыл.
Наконец, к взаимному облегчению, мы распрощались. Кислый запах анестезии и извергнутого прошлого остался за белой покосившейся дверью. Я взял Катарину за руку и через толпу, через человеческое несчастье и скрип больничных каталок потащил ее за собой к аптечному киоску. Я держал ее правой рукой. Чтобы залезть в свой задний карман, перехватил ее руку своей левой, «сейчас главное — не выпустить ее», — думал я. В аптеке царил запах лекарств и дистиллированной прохлады, стоило нам выйти на улицу (я потянул за собой Катарину к машине), как я тут же изошел потом.
— Мне больно, — кротко сказала она.
— Это пройдет, все пройдет… — ответил я.
Сунул дочь в нашу разбитую Ладу и почувствовал, что пот залил мне глаза. Наконец, я освободил руки, чтобы смахнуть пот. Включил зажигание, дал газ и рванул с места, как браток в Мерседесе. Цыгане, мывшие улицу, оторопело глядели мне вслед.
— Глянь, — повел я головой в сторону заднего сидения, — я накупил овощей, фруктов и мяса на отбивные. Ты ведь любишь мясо, поджаренное на решетке? Папа тебе зажарит, на углях.
— Куда мы едем? — спросила Катарина.
— Я тебе врал? Врал когда-нибудь?
— Нет, — ответила Катарина.
— Так вот, обещаю тебе — ты выздоровеешь.
— Я не больна.
— Не нужно, прошу тебя… Я клянусь тебе — ты выздоровеешь.
— Куда мы едем?
— Но ты должна мне помочь, — продолжал я, еле вписавшись в поворот на окружную дорогу. — Старый, глупый человек нуждается в твоей помощи, ты поняла, мышка-мишка?
Я называл ее так, когда она была еще совсем крохой, когда мы еще не знали, что она почти слепая, что окружающий мир для нее сжат до расстояния вытянутой руки, а дальше он воспринимался как свет или тьма. Тогда Катарина еще не видела себя в зеркале, не понимала своей ущербности и еще не возненавидела себя. Я обнимал ее, а она любила мой голос. Ее первым словом стало не «мама», она еще ползала под столом, когда в ее нечленораздельном щебетании и агуканьи мы услышали четкое «мышка-мишка».
— Ты не врал. Но я тебе врала постоянно, — сказала она с опасным смирением.
— Ха, ха, ха, — натужно рассмеялся я. — Но я тот еще хитрец! Меня не проведешь, ни за что не спрошу тебя, зачем ты это делала!
— Куда мы едем? — снова спросила Катарина, и от ее слез у меня перехватило дыхание.
— Хоть лопни от злости, не спрошу, как ты себя чувствуешь или что с тобой… С какой стати? Не-ет… я так решил — и точка! Никаких задушевных разговоров и психоаналитических головоломок, никаких сложностей и деталей! Будем есть мясо, зажаренное на углях, пить много жидкости и не забудем о фруктах и овощах!
— А ты будешь выпивать? — спросила Катарина.
— Я ведь именно об этом тебя прошу — о помощи. Буду лечиться, мышка-мишка. Изживать свой недуг. Смотри, как я его сейчас сделаю, этого братка.
Старая Лада затряслась всеми своими железяками (в детстве я видел, как цыган подстегивал свою клячу, чтобы сдвинуть с места перегруженную углем телегу, несчастная животина дрожала точно так же), от напряжения пот снова залил мне глаза, но обогнать новенький Форд мне так и не удалось. Я вздохнул, смирился и прилип к нему сзади, дождался съезда с окружной дороги и включил правую мигалку. За поворотом летняя тоска всосала меня, я испытал почти реальное чувство, что мы с Катариной никогда не выберемся из этого лета (так и будем ехать до бесконечности между скукоженной от зноя зеленью полян и нависшим силуэтом Витоши, по дороге с крутыми поворотами, которые есть начало начал, но не ведут никуда), вплавившись в жаркие объятия раскаленного асфальта, медленно поднимаясь над испаряющимся полднем к недостижимой ночной прохладе, потерянные в этой бесконечности, но неуклонно следующие вперед, туда, куда нам никогда не добраться, хоть там ждет нас счастье, простое и понятное человеческое счастье. «Зачем же тогда спешить?» — подумал я.
— Теперь я догадалась, куда мы едем, — сказала Катарина, и ее слезы стали невыносимыми. — Ты везешь меня в Симеоново.