И вправду, что особенного? Пусть полодырничает в каникулы — если выдержит на работах в деревне — хорошо, а не выдержит — тоже ничего не случится.
Эло Гаветта[20] когда-то говорил, что человек, который после пятнадцати остается дома с родителями, имеет все шансы помешаться в рассудке. В то время замечание Эло я рассматривал только по отношению к себе, размышляя, на что он намекает — я ведь жил у отца, пока не женился, исключая, само собой, службу в армии. Надо сказать, что перед окончанием школы меня одолевало желание убежать из дому, но это было в основном от чрезмерной усталости, попытка таким образом освободиться от школы. Наша семья не была идеальной, и, возможно, поэтому я считал бы свое бегство предательством.
Дочери я предложил пойти жить к бабушке. И я вполне доволен этим решением, вот только история с табелем не дает мне покоя: думается, ни один ученик в Братиславе на этих днях не осмелился бы на такое — не показать родителям табеля! Я намылю ей за это голову. Неужто у нее тройка по поведению…
Наконец она появилась, но табеля опять не принесла. Отговорилась тем, что очень спешила в Гбелы. Я спросил, когда она собирается на работы в деревню. Забыл, что месяц начинался не завтра и что до той поры она еще вернется из Гбелов.
Я кричал: пусть принесет табель, сейчас же, немедленно.
Дочка расплакалась. Это был плач, который в свое время помешал мне отдать, ее в садик… но теперь уж он не спас бы ее от порки, не вмешайся жена. Она в два счета заняла у соседей денег и дала дочери десять крон. Дочка с подружкой вмиг убежали, а я принялся наставлять жену уму-разуму: ведь, научись дочка вот так между нами лавировать, ничего хорошего из этого не выйдет, тем паче, что мои требования совершенно справедливы. Хотела бы с нами поговорить — могла бы прийти раньше. В жизни не раз придется ей отказываться от более интересных вещей, чем экскурсия в Гбелы, и преследовать ее будут люди похуже, чем я. Такие типы впоследствии не справляются с жизненными ситуациями и кончают самоубийством. Говорил я примерно так, но жене показалось, что я говорю о человеке, который кого-то преследует. То есть о себе. И потому она заявила:
— Да, когда они теряют власть и возможность удовлетворять свои деспотичные наклонности, они кончают жизнь самоубийством.
Я подумал: что ж, и это правда, такое объяснение моей вспышки тоже не лишено оснований, оно дает мне право махнуть на все рукой и не быть педагогом.
Я был недоволен собой: меня по-прежнему угнетала мысль, что будет, если Яно Годжа каким-то образом узнает о моих отношениях с его женой. И дело даже не в том, что я потеряю друга — вполне возможно, что Годжа побьет меня, а то и вовсе убьет, — но ведь он убьет Уршулу или в лучшем случае опять разведется. Надо изо всех сил хранить эту тайну. Я становлюсь представителем той категории людей, что лгут, увиливают от наказания…
Мой печаль год назад — какое это было возвышенное чувство. Теперь я уже не печален.
Жена продолжала комментировать мои гневливые нападки на дочь:
— Не можешь понять, почему она не принесла табеля? Разве так уж важно показывать эту бумагу, если она сама призналась нам, что у нее будет шесть троек? Не принесла потому, что уже не надеялась получить за табель, за этот жалкий клочок бумаги, подарка.
— А если у нее тройка по поведению, что тогда делать? — спрашиваю.
— Не думаю. Но если и так, ничего страшного, — сказала жена. — В конце концов у нее впереди целые каникулы, еще успеет показать всем табель. Чего торопиться?
— А что, если она порвала его? — подбрасываю мысль.
Мое упорство утомило жену — она даже всадила вязальный крючок себе в палец. И боялась его вытащить. Я смочил одеколоном бритву, она сама разрезала тонкую кожицу и вытащила крючок из ранки.
Потом мы включили телевизор. Давали пьесу. Я сказал, что наперед знаю, чем она кончится.
И в самом деле, действие инсценировки развивалось точно по моим предсказаниям. Начало завязки было явно списано у Сервантеса. Если это случайность, размышлял я, то все равно история может кончиться как у Сервантеса, а если это списано — тем паче. Конечно, жена вообще не оценила моей сообразительности. Получилось, что она даже лучше меня разбирается в искусстве: ведь любые истории можно парафразировать.
Злость на дочернее упрямство я держал в себе до самого конца программы, а потом снова захотел вернуться к этой теме. Вспомнилось, как мы пеклись о дочке, сколько уделяли ей внимания, и как грустно, что наше воспитание не пробудило в ней любви к дому. Жена справедливо заметила, что дети не могут воспринимать нашу заботливость как некий дар, за который должны быть благодарны. Поскольку эту мысль я уже где-то встречал, я согласился с ней, признав, что допускаю ошибку и что не вправе ожидать от дочери слишком многого.
— Слава богу, что она здорова, — сказала жена. — Раз мы воспитывали в ней независимость, нечего нам теперь плакаться, что она становится и от нас независимой.