Достоевский умеет превратить действительность в наслаждение. Он макает зачастую свою волшебную кисть в грязное болото и наслаждается этой грязью. Но это не значит, что он оправдывает ее. Нет. Он страдает от житейской грязи. Он часто возвращается к мысли, что страдание имеет искупительное значение. Он считает, что страдать должны все, ибо все виноваты за каждый грех в каждом преступлении. Преступление – всеобще, наказание должно лечь на всех. Таково миропонимание Достоевского. Мысля так, он восстает и протестует против одного – против страданий невинных. В особенности против детских страданий. Кто смел, не исключая и Бога, заставлять страдать невинных? Он заставляет своего Ивана за это идти бунтом против Бога. Но не только грех влечет его к себе. Достоевский бесконечно любит и надзвездные области неба, и они ему открыты. Он бывал на небе. Он знает, про что поют там ангелы, как это знала лермонтовская душа. Он умеет понимать и ощущать гармонию бытия. И вот им овладевает стремление к гармонизации жизни и искуплению. Это заставляет его идти к петрашевцам. Это заставляет его чувствовать на себе обаяние утопического социализма. Да, Достоевский – социалист. Достоевский – революционер! Ему в величайшей мере присуща мысль, что люди должны построить себе новое царство на земле. И этот идеал рая на земле, гармонической жизни в полном смысле этого слова опять-таки в полной мере присущ Достоевскому. Поэтому Достоевский не мог не ощущать на себе гнета самодержавия и всех ужасов зла, греха и преступления, тесно спаянных с ним. И Достоевский знал, что есть только один путь преодоления самодержавия – путь революционный. Когда человек, вступив на него, говорит: я Коллективный Всечеловек, вот этими моими руками преображу землю и я продиктую миру, чем ему быть, – какая необъятная человеческая гордыня! Но в то же время сильна в нем была мысль о смирении, даже о желании унижения, ибо и в унижении он находил наслаждение. В этом отношении Достоевскому свойствен был некоторый мазохизм.
Именно эта пассивная сторона, именно это стремление страдать, наслаждаться в страдании, смиряться в страдании – выросла у Достоевского под влиянием гнета самодержавия. Самодержавие послало Достоевского на каторгу, и преступление его заключается далеко не в том, что подорвана была внешняя жизнь писателя, что ему причинены были великие физические и нравственные муки, – оно еще более ужасно, потому что загнало внутрь великую душу Достоевского, его гордые порывы, его человечное, его социализм, и заставило его душу искать для себя другого, в сущности искаженного, русла. Таким руслом не только для него, но и для искалеченных тем же самодержавием великих душ, вроде Гоголя и Толстого, оказывалась религия. Поток духа Достоевского впал в это русло, так сказать, минуя и огибая кряжистое самодержавие.
Каторга унизила Достоевского, и больно читать эти слова, проникнутые тоном самоуничижения: «меня покарала десница царя, но я готов лобзать ее», эти письма к родственникам – «благодетелям, милостивцам», которых он просит не забывать его.
Достоевский – прикованный Прометей – отнюдь не грозит по-прометеевски Зевсу. Протест показался бы ему смешным и бессильным. Поэтому Достоевский смиряется, ища в соблюдении этого смирения какой-то новой на этот раз гордости.
Достоевский уже из недр своей семьи, обладавшей крепким православным укладом, вышел с предпосылками христианства. Теперь, когда он нуждался в оправдании своему смирению, христианство оказалось подходящим для него миросозерцанием. В свое христианство Достоевский внес максимум революционности.
Самодержавие – это угрюмый и мрачный каземат но, войдя в него, вы увидите там, в темном углу, чей-то образ и перед ним теплящуюся неугасимую лампаду. Когда вы вглядитесь в черты того или той, чей образ изображен на этой деревянной доске, то вы увидите изможденный, полный печали лик Христа или Матери его. Ведь это Бог и Богиня, которым молится и сам самодержец. Откуда они взялись? От нас, от пролетариев, из тех общественных низов, которые приблизительно за две тысячи лет в мучительной борьбе выковали себе религию, оправдывавшую их покорность. Сколько в ней гнева, мести и поразительных извращений человеческого духа! Чего тут только нет: отказ от всех прелестей мира и вместе с тем мечта о блаженстве, о предельных и даже беспредельных наслаждениях.