Другими его постоянными сотрапезниками были Раванн, оставивший любопытные воспоминания по поводу закрытых ужинов, о которых мы ведем теперь речь, и Коссе де Бриссак, мальтийский рыцарь, привносивший в самые дикие моменты самых диких кутежей рыцарские манеры своих предков.
Именно с этими людьми, именно с этими женщинами, к которым нередко присоединялась герцогиня Беррийская, с наступлением десяти часов вечера затворялся регент. И тогда, как только двери закрывались, начинал действовать запрет тревожить регента, даже если бы Париж сгорел, Франция исчезла, а мир рухнул, запрет категорический, настоятельный и безоговорочный. Происходило же на этих вечеринках все то, что могло родиться в безумном воображении пьяных, богатых и могущественных людей; то самое, о чем рассказывает Петроний, то самое, о чем фантазирует Апулей.[4]
Среди всего этого имелся один слуга регента, славный человек, который видел рождение принца и которого принц сделал привратником Пале-Рояля. Звали его Ибанье; он искренне любил своего господина и говорил с ним со смелостью старого слуги. Регент питал к нему нечто вроде почтения: он никогда не осмеливался возложить на Ибанье одно из тех постыдных поручений, которые его министры или его сотоварищи по распутству охотно выполняли ради него. По вечерам, с подсвечником в руках, Ибанье сопровождал своего господина до дверей комнаты, где происходили кутежи, и там останавливался. Однажды герцог Орлеанский пригласил его войти в комнату, но славный человек покачал головой в знак отказа и промолвил:
— Монсеньор, моя служба заканчивается тут. Я не хожу в такие дурные компании.
Жизнь, которую вел регент, была настолько чудовищной, что Ширак, его первый медик, непременно восклицал каждый раз, когда за ним приходили от принца:
— Ах, Боже мой! Неужто у него случился удар?
Наконец, благодаря долгим настояниям, Ширак добился от регента согласия отказаться от обеда и заменить трапезу, которая обычно бывала в два часа дня, всего лишь чашкой шоколада; однако в эту чашку шоколада добавлялось столько амбры, что, вместо того чтобы оказывать на него благотворное действие, такой напиток был вреден для его здоровья. Герцог Орлеанский считал амбру сильным возбуждающим средством.
Бросим теперь взгляд на литературу того времени.
За исключением Шольё и Фонтенеля, этих двух старейшин литературы, вся блистательная плеяда эпохи Людовика XIV уже исчезла. Корнель, который был старейшиной Французской академии, умер в 1684 году; Ротру — в 1691-м; Мольер — в 1675-м; Расин — в 1699-м; Лафонтен — в 1695-м; Реньяр — в 1709-м; Буало — в 1711-м.
Литература XVIII века, литература скорее философская, нежели литературная, едва-едва родилась или еще только должна была родиться. Жан Жак Руссо, появившийся на свет в 1712 году, был еще ребенком. Вольтер, родившийся в 1694 году, сочинял свои первые стихи. Мариво, родившемуся в 1688 году, предстояло поставить свою первую комедию лишь в 1721-м. Кребийону-сыну, родившемуся в 1707 году, было десять лет. Пирону, родившемуся в 1689 году, предстояло впервые приехать в Париж лишь в 1719-м. Монтескьё, родившемуся в 1689 году, ставшему советником в 1714-м и президентом Большой палаты парламента Бордо в 1716-м, предстояло издать «Персидские письма», свое первое сочинение, лишь в 1720-м. И потому все, что происходило или должно было происходить в тогдашнем мире литературы, связано с именами Шольё, которому было семьдесят семь лет; Фонтенеля, которому было пятьдесят девять; Лесажа, которому было сорок восемь; Кребийона-отца, которому было сорок три; Детуша, которому было тридцать семь; Мариво, которому было двадцать восемь, и Вольтера, которому не было еще и двадцати.
На глазах семидесятисемилетнего Шольё разворачивался едва ли не весь прошедший век, и он был способен оценить его величие и его нищету, его блеск и его беды; почти слепой, он сохранил ту веселость, какая является особым свойством слепых. Увы, в этом заходящем солнце было больше веселости, больше веры, больше убежденности, чем во всех светилах, которым еще только предстояло взойти на небосводе; Шольё, стоявший одной ногой в могиле, смеялся смехом куда менее притворным, чем смех юного Аруэ, находившегося в колыбели.
Фонтенель, которому предстояло прожить сто лет, был воплощением эгоизма, ходячим призраком, прошедшим сквозь время, не думая ни о чем, кроме самого себя; Фонтенель, человек большого ума, прелестный писатель, философ-пантеист, похвалялся тем, что ему никогда не приходилось ни смеяться, ни плакать. Фонтенель соединил собой концы целого века, никогда не имея ни любовницы, ни друга. Угодно вам получить точное представление о том, что представлял собой Фонтенель? Тогда послушайте.