— Что это там… белое? — спросил я, едва дыша.
Он спокойно ответил:
— Иерихон.
И взял с места в галоп. Не помню, долго ли я ехал, онемев от изумления, вслед за славным летописцем Иродов; мы скакали по прямой дороге, вымощенной черными базальтовыми плитами. Куда девалась неровная тропа, кое-как протоптанная среди белесых известняков, по которой мы спускались в Ханаанскую долину мимо холмов с чахлыми, редкими кустарниками, похожими в ярком свете дня на пятна плесени, выступившие на неопрятном старческом теле! Все стало другим — и вид утесов, и аромат нагретой земли, и даже мерцание звезд… Что за перемена совершилась во мне или что изменилось во вселенной? Время от времени подковы выбивали острую искру, а Топсиус скакал все дальше и дальше, схватившись за гриву, и полы его белого плаща вились за спиной, как знамена.
Вдруг он круто остановился возле квадратного строения, укрытого деревьями и погруженного в сон и безмолвие; над коньком крыши сидел на шесте вырезанный из жести журавль. У ворот догорал костер; я соскочил с коня и помешал головешки. Вспыхнуло пламя и на мгновение осветило дом: я понял, что это древний постоялый двор на краю древней дороги. Пониже журавля, над узкой, утыканной гвоздями дверью, чернела на белой каменной доске надпись по-латыни: «Ad Gruem Maiorem»[10]
. А сбоку, занимая часть фасада, разместилась другая надпись, грубо выдолбленная в камне. Я с трудом разобрал ее смысл: Аполлон дарует гостям доброе здоровье, а Септиманус, трактирщик, обещает им ласковый прием, живительную ванну, крепкие вина Кампаньи, свежие плоды Энгадди и все удобства, как принято в Риме…Я недоверчиво прошептал:
— Как принято в Риме!..
В какое странное место я заехал? Что за люди, непохожие на меня, одетые в странную одежду, говорящие на странном языке, пьют здесь под защитой чуждых мне богов вино из амфор времен Горация?
Но Топсиус поскакал дальше, длинный и призрачный во мраке ночи. Кончилась вымощенная звонким базальтом дорога; мы поднимались шагом по крутой тропе, проложенной среди скал; камни гремели и перекатывались под подковами лошадей, точно в русле ручья, высохшего от летнего зноя. Многознающий доктор, подпрыгивая в седле, проклинал синедрион и тупость еврейского закона, который упорно противился любому культурному начинанию проконсула… Фарисей со злобной подозрительностью покосился на римский акведук, дающий ему воду, на римскую дорогу, ведущую в город, на римскую терму, избавляющую его от чесотки…
— Проклятье фарисею…
Кутаясь в бурнус, я сонно отозвался, припомнив евангельское проклятие:
— Фарисеи, гробы повапленные… Да падет проклятие на ваши головы!
Был тот немой предрассветный час, когда волки спускаются с гор на водопой. Я закрыл глаза; звезды начинали бледнеть.
По воле вседержителя недолги теплые ночи нисана, когда в Иерусалиме положено вкушать белого пасхального агнца; вскоре свет зари забрезжил в той стороне неба, где лежит страна моавитян. Я проснулся. На холме уже блеяли стада. В утреннем воздухе пахло розмарином.
Тут я заметил какого-то странного, дикого на вид человека; одетый в овечью шкуру, он брел над нами по каменистому хребту, тянувшемуся вдоль дороги. При виде его на память приходил пророк Илия и все яростные тирады Писания; его голая грудь и ноги были словно высечены из красного граната; среди спутанных жестких косм, падавших на лицо и сливавшихся с лохматой бородой, словно в диких зарослях, сверкали безумные глаза… Он нас заметил и тотчас же, потрясая рукавами, закричал; словно камни, посыпались на нас все проклятия неба! Он обзывал нас язычниками, собаками, он вопил: «Будь проклята та, что носила тебя в своей утробе! Да иссохнут сосцы, питавшие тебя!» Эти вопли обрушились на нас с вершины утеса, полные ненависти и грозных пророчеств. Лошади не могли идти быстрее по узкой тропе. Топсиус только поплотней запахнул плащ, словно защищаясь от града; но я не на шутку рассердился и обругал старика пьяницей и всякими другими словами. Глаза его загорелись дикой злобой; черный провал рта искривился; брызжа пеной, он принялся с новой силой изрыгать вопли разъяренного благочестия.