К тому же, прибавил он с ударением, это не мог быть мессия. Мессия должен носить имя Манаим, «Утешитель», ибо он принесет Израилю утешение. Кроме того, должно появиться двое мессий: первый, из колена Иосифа, будет побежден Гогом, а второй, из колена Давидова, победит Магога. Но за семь лет до его рождения начнется полоса чудес: моря испарятся, звезды сорвутся с небосвода, бог пошлет на землю глад, затем придет такое изобилие, что даже скалы заплодоносят. В последний год прольется кровь многих народов, потом раздастся громовой голос, и на вершине Хеврона, с огненным мечом в руке, восстанет мессия…
Он изложил эти сногсшибательные прорицания, снимая кожуру со смоквы, и, вздохнув, прибавил:
— Однако, сын мой, до сих пор ничего подобного не случилось; ничто не предвещает близкого утешения!..
И вонзил зубы в смокву.
Тогда я, Теодорих-ибериец, уроженец далекой римской муниципии, стал рассказывать иерусалимскому ученому, возросшему под мраморными сводами храма, о жизни Иисуса Христа! Я говорил об умилительных мелочах и о великих событиях: как три звезды зажглись над его колыбелью, и как он утишил воды Галилейского озера, и как трепетали от его речей сердца простодушных, и как он пророчил жизнь небесную, и каким величием сиял его лик на допросе у римского претора…
— Но первосвященники, и вельможи, и богачи распяли его!..
Доктор Елеазар, снова запустив руку в корзиночку со смоквами, задумчиво проговорил:
— Грустно, грустно… Но должен сказать, сын мой, что синедрион вообще весьма снисходителен. За семь лет моей службы было вынесено всего лишь три смертных приговора… Да, конечно, мир стосковался по слову любви и справедливости; но Израиль претерпел столько бед из-за этих смутьянов-пророков!.. Конечно, конечно, лучше бы не проливать кровь… А правду вам сказать, эти витфагейские смоквы куда хуже наших, силомских!
Я промолчал и закурил сигарету.
Тем временем высокоученый Топсиус продолжал дискуссию об эллинской науке и о различных сократических школах и, сверкая очками, сидевшими на кончике его клюва, привел следующее не подлежащее кривотолкам изречение:
— Сократ — семя, Платон — цвет, Аристотель — плод… И сие древо, в нераздельной его целостности, питает разум рода людского!
Но Гамалиил вдруг поднялся. Доктор Елеазар, громко рыгнув, тоже встал. Оба взяли в руки свои посохи и провозгласили:
— Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя! Восхвалим господа бога нашего за то, что он вывел свой народ из Египта!
Пасхальный ужин окончился. Просвещенный историк, отирая вспотевший лоб, взглянул на часы и попросил у хозяина разрешения подняться на террасу — освежиться после волнующей беседы прохладным ветерком с Офела… Учитель закона провел нас на веранду, где слабо светилась слюдяная лампадка, и показал крутую лесенку, которая вела на террасу; затем, призвав на нас милость божию, скрылся вместе с Елеазаром в завешанном месопотамским ковром покое; оттуда доносился запах фимиама, слышались звуки лиры и смех.
Как легко дышалось на террасе! Как радостен был Иерусалим в эту пасхальную ночь! На онемевшем небе, затянутом словно траурной пеленой, не видно было ни одной звезды; зато град Давида и холмы Акры, освещенные праздничными огнями, искрились золотыми брызгами. На крышах фитили из пакли, погруженной в масло, излучали красноватое колеблющееся пламя. Там и сям, на темных стенах высоких домов, горели гирлянды огней, точно драгоценное ожерелье на шее негритянки. В тишине мягко разносилось пение флейт, хрупкое дребезжание коннора; на улицах, среди высоких костров, мелькали короткие светлые туники греков: плясали каллабиду. Не было огней только на Конной, Фазаэлевой и Мариамниной башнях; мычанье букцин проносилось хрипло и угрожающе над праздничным градом господним.
За городской стеной возобновлялось пасхальное веселье: Силоам весь светился огнями; на Елеонской горе, где стояли лагерем паломники, горели костры. Ворота Иерусалима в эту ночь не запирались, и по дорогам ползли вереницы факелов: люди шли в город.
Только один холм, за Гаребом, был окутан мраком. У подножия его, в глубоком ущелье среди скал, белели в этот час два растерзанных трупа; коршуны, стуча клювами, как железными палицами, справляли свою страшную пасху. Но третье тело, драгоценная оболочка высокого духа, укрытое плащаницей, умащенное корицей и нардом, покоилось под надежным кровом нового склепа. Там сложили его в эту священную для Израиля ночь те, кто любил его при жизни и кому отныне и присно суждено было любить его все сильнее. Они оставили его там, завалив вход гладким камнем. Среди освещенных домов Иерусалима, полных музыки, был один, где не зажигали огней и не отпирали дверь. Даже очаг в нем погас и остыл. Тускло мерцала лампада на бочонке, в кувшинах не было воды, ибо никто не ходил за ней к источнику. На циновке сидели три женщины с неубранными волосами; некогда они пришли сюда из Галлилеи за своим Учителем и теперь говорили о нем и вспоминали первоначальные свои надежды и притчи, рассказанные им среди зеленеющих нив, и тихие храмы на берегу озера…